В кварталах дальних и печальных - Рыжий Борис Борисович. Страница 21
«Прости меня, мой ангел, просто так…»
Прости меня, мой ангел, просто так —
за то, что жил в твоей квартире.
За то, что пил. За то, что я — чужак —
так горячо, легко судил о мире.
Тот умница, — твердил, — а тот дурак.
Я в двадцать лет был мальчиком больным
и строгим стариком одновременно.
Я говорил: «Давай поговорим
о том, как жизнь страшна и как мгновенна.
И что нам ад — мы на земле сгорим».
И всяким утром, пробудившись, вновь
я жить учился — тяжко, виновато.
Во сне была и нежность и любовь.
А ты, а ты была так яви рада.
А я, я видел грязь одну да кровь.
Меня прости. Прощением твоим
я буду дорожить за тем пределом,
где все былое — только отблеск, дым.
…за то, что не любил, как ты хотела,
но был с тобой и был тобой любим!
«Когда я утром просыпаюсь…»
Когда я утром просыпаюсь,
я жизни заново учусь.
Друзья, как сложно выпить чаю.
Друзья мои, какую грусть
рождает сумрачное утро,
давно знакомый голосок,
газеты, стол, окошко, люстра.
«Не говори со мной, дружок».
Как тень слоняюсь по квартире,
гляжу в окно или курю.
Нет никого печальней в мире —
я это точно говорю.
И вот, друзья мои, я плачу,
шепчу, целуясь с пустотой:
«Для этой жизни предназначен
не я, но кто-нибудь иной —
он сильный, стройный, он, красивый,
живет, живет себе, как бог.
А боги всё ему простили
за то, что глуп и светлоок».
А я со скукой, с отвращеньем
мешаю в строчках боль и бред.
И нет на свете сожаленья,
и состраданья в мире нет.
«Ах, бабочка — два лепесточка…»
Ах, бабочка — два лепесточка
порхающих. Какую тьму
пророчишь мне, сестричка? Дочка,
что пишут сердцу моему
такие траурные крылья
на белом воздухе? Не так
ли я, почти что без усилья,
за пустяком пишу пустяк:
«Летай. Кружись. Еще немножко.
Я, дорогая, не допел.
Спою и сам тебе ладошку
подставлю, белую как мел».
Детское стихотворение («Видишь дом, назови его дом…»)
Видишь дом, назови его дом.
Видишь дерево, дерево тоже
назови, а потом… А потом
назови человека прохожим.
Мост мостом постарайся назвать.
Помни, свет называется светом.
Я прошу тебя не забывать
говорить с каждым встречным предметом.
Меня, кажется, попросту нет —
спит, читает, идет на работу
чей-то полурасслышанный бред,
некрасивое чучело чье-то.
И живу-не-живу я, пока
дорогими устами своими —
сквозь туман, сон, века, облака —
кто-нибудь не шепнет мое имя.
Говори, не давай нам забыть
наше тяжкое дело земное.
Помоги встрепенуться, ожить,
милый друг, повстречаться с собою.
«Не верю в моду, верю в жизнь и смерть…»
Не верю в моду, верю в жизнь и смерть.
Мой друг, о чем угодно можно спеть.
О чем угодно можно говорить —
и улыбаться мило, и хитрить.
Взрослею, и мне с недавних пор
необходим серьезный разговор.
О гордости, о чести, о земле,
где жизнь проходит, о добре и зле.
Пусть тяжело уйти и страшно жить,
себе я не устану говорить:
«Мне в поколенье друга не найти,
но мне не одиноко на пути.
Отца и сына за руки беру —
не страшно на отеческом ветру.
Я человек, и так мне суждено —
в цепи великой хрупкое звено.
И надо жить, чтоб только голос креп,
чтоб становилась прочной наша цепь».
Пусть одиночество звенит вокруг —
нам жаль его, и только, милый друг.
Девочка с куклой
С мертвой куколкой мертвый ребенок
на кровать мою ночью садится.
За окном моим белый осколок
норовит оборваться, разбиться.
«Кто ты, мальчик?» — «Я девочка, дядя.
Погляди, я как куколка стала…»
— Ах, чего тебе, девочка, надо,
своего, что ли, горя мне мало?»
«Где ты был, когда нас убивали?
Самолеты над нами кружились…
— Я писал. И печатал в журнале.
Чтобы люди добрей становились…»
Искривляются синие губки,
и летит в меня мертвая кукла.
Просыпаюсь — обидно и жутко.
За окном моим лунно и тускло.
Нет на свете гуманнее ада,
ничего нет банальней и проще.
Есть места, где от детского сада
пять шагов до кладбищенской рощи.
Так лежи в своей теплой могиле,
без тебя мне находятся судьи…
Боже мой, а меня не убили
на войне вашей, милые люди?