Угол белой стены - Адамов Аркадий Григорьевич. Страница 24

— Вот паспорт… Может… того… понадобится…

Он осторожно, даже будто опасливо, положил паспорт на стол.

Сергей все яснее ощущал, что далеко неспроста пришел к нему этот огромный человек, что не пустяковая просьба Урманского привела его сюда, что все гораздо сложнее и потому так смущен Федоров, так взволнован и чем-то явно подавлен, и сразу вспомнил слова Урманского о том, что старик вдруг заинтересовался им, Сергеем.

Федоров между тем шумно вздохнул, и светлые его глаза из-под густых, растрепанных бровей посмотрели на Сергея испытующе и чуть растерянно. Он словно робел начинать разговор, словно в последний раз мучительно решал про себя, начинать ему или нет. И так не вязались между собой необычная громадность этого человека с тягостным, растерянным его взглядом, что Сергей поспешил ему на помощь. Он взял паспорт, раскрыл его и сказал, привычно пробегая глазами записи в нем:

— Ну, так чем могу служить вам, Степан Григорьевич?

Федоров опустил взъерошенную седую голову и глухо сказал:

— Иван Григорьевич я…

— Выходит, ошибка в паспорте? — улыбнулся Сергей. — Исправить хотите?

— Хочу…

— Ну так с этим не ко мне надо.

— То-то и оно, что к вам.

Сергей уловил в его сиплом голосе какие-то странные нотки, заставившие его насторожиться.

— В чем же дело… Иван Григорьевич?

— Дело?… — Федоров поднял наконец голову и скорбно посмотрел на Сергея. — Дело моё такое… Считай, тридцать лет тянется, и жизни мне никакой нет. Вот какое это дело. Курица на дороге глянет на меня, а я уже вижу в круглых ее глазах ехидство: «знаю, мол, тебя, знаю…» Воробышек за окном то же самое мне чирикает. А уж про людей не говорю. Кабы знал я, что оно такое — страх перед каждым человеком…

Федоров медленно, с хриплым усилием выдавливал из себя слова. И странно, даже жутковато было видеть, как затуманились его глаза, как шевелил он одеревеневшими, непослушными губами.

И Сергей, чтобы только рассеять охватившую его тревогу перед тем, что еще скажет этот странный седой великан с преувеличенной бодростью произнес:

— Какой же страх перед людьми, Иван Григорьевич? На фронте, говорят, вы фашистов били дай бог как.

— То не люди, — махнул рукой Федоров. — Я про наших говорю. Этот страх, он меня спать отучил. Он у меня всю жизнь отнял. На фронте… Там я под пулю сам сперва лез. «Убей ты меня, прошу, ну убей, сделай милость. Мочи нет». А потом так решил: русский я человек или кто? Кто-никто, а русский. А раз так, должен бить гадов. Потом разберемся, что к чему. Ну и стал их душить, как гнид. Так что о смерти уже не думал. И ночами одни эти гниды снились. Да… Спокойное для души время было, — с неожиданной тоской подытожил Федоров.

Сергей молча слушал, чувствуя, как в душе у него растет тревога. Что-то страшное стояло за тем, что говорил сейчас Федоров, и Сергей, не в силах понять что-либо, боялся неверным, фальшивым словом помешать этому человеку в его трудной исповеди.

— Ну, а после войны вернулся я домой, как и был, чужим. Самому себе чужим, вот что главное-то, — глухо, не поднимая головы, продолжал Федоров. — Жена ждала меня. А я и ей чужим был. Потому и детишек у нас не было. Боялся я их, детишек своих будущих. Потому что и они… — Федоров с усилием проглотил подступивший к горлу комок и еще глуше, еле слышно продолжал: — …Они тоже чужими были бы. Сколько она, жена то есть, слез об этом выплакала, только я да еще подушка ее знаем. Уж я ей говорил: «Брось ты меня». Уж я руки хотел на себя наложить. Не дала. И со мной осталась, горемыка…

Федоров умолк, глядя в пол.

Сергей тихо спросил:

— А рассказали вы ей, в чем дело-то?

Федоров покачал головой:

— Нет. Не рассказал. Никому. Сил моих на это не хватило. Да и поздно было мне перед людьми-то каяться. Сам только на себя удивляюсь, как я с этим камнем на шее жил до сих пор. Но вот теперь… появилась у нас эта девчушка…

— Марина?

— Она… Ну и вы тут из Москвы как раз приехали. Вот я и решился… — Он шумно вздохнул и поднял голову. В светлых глазах появилась какая-то скорбная решимость. — Из-за себя не стал бы. Мне бы только смерти скорей дождаться. Да вот из-за нее, птахи этой…

— Что же произошло у вас, Иван Григорьевич?

— Издалека начинать надо-то. Значит, так. Случилось это давно. Молодой был, грамоты семь классов набрался, в колхозе работал. Послали меня однажды за семенным зерном. Привез. А оно оказалось таким, что не только сеять, корове дай — она жрать не станет. Одним словом, подсунули мне. А я по дурости уже всюду где полагалось, роспись свою поставил. И один как есть виноватым оказался. Ну, судили меня. И дали по тем строгим законам десять лет. Вот так…

Федоров умолк. Ошеломленно молчал Сергей. Звенящая тишина на миг воцарилась в кабинете. Вздохнув, Федоров продолжал:

— Да-а… Попал, значит, я, бедолага, куда следует, в холодный край. И думка такая засела мне в голову: убегу. Не за что мне тут быть. Год иль поболе, однако, пробыл, с разными людьми встретился. А потом… одним словом, убег. Молодой-то я еще покрепше был. Сила во мне большая гуляла, а в башке-то пусто. Вот и пришло в нее — убечь. Не поймали меня. Всю тайгу пехом прошел. Волка руками душил, кору жрал. Но прибег я, не думая, не гадая, в город Ростов. Там один мне и присоветовал: вербуйся, мол, на сельские работы, там люди во как нужны. Ну, я и попал в совхоз. Горы я там ворочал, за десятерых. Совесть все свою успокаивал. Видят люди, какой я есть работник, присоветовали остаться. Со слов справки мне, какие надо, составили, я к этому хозяйству и прирос. Работал там и за страх, и за совесть. На Красной доске висел. Свеклу разводил. За нее и на выставку в Москву попал. Знаменитая получилась свекла. Отец покойный ее еще разводил, а я мальчонкой помогал. Вот и пригодилось. В Москве я медаль получил. И диплом. А все эти справки и дипломы руки мне жгли. Чужая ведь там фамилия, из головы ее взял. Люди ко мне с почетом и уважением, а я их обманул подло. И еще страх, конечно, во мне жил. Не дай бог, узнают, что беглый я. А тут, аккурат перед самой войной, дивчину встретил. Полюбил ее без памяти. Ну, без памяти и женился. Свадьбу совхоз устраивал. А я сижу, помню, за тем громадным столом, смеюсь и плачу, и слезы текут, и душа разрывается. Да… Лучший час своей жизни сам же и растоптал… А после свадьбы еще горше мне стало. Совсем было собрался на признание идти, а тут война. Ну, про войну я вам уже говорил, — со вздохом заключил Федоров, — и про потом тоже…

Он снова умолк.

Молчал и Сергей, не в силах собраться с мыслями, не в силах охватить, разобраться во всей этой нескладной, трагической жизни. Он понимал, что Федоров ждет от него не прощения, не каких-то утешительных слов, а избавления, избавления любой ценой, ибо дальше он уже не может носить в себе этот страшный гнет, что настал предел его силам. И Сергей вдруг вспомнил, что сказал Федоров о Марине. Появилась она, вот он и дрогнул, и пришел сюда, к Сергею. Но почему же? Как она появилась? Кто она?

И, словно угадав все эти вопросы, Федоров выпрямился, строго посмотрел в глаза Сергею и твердо, как что-то бесповоротно решенное уже, сказал:

— Дитев у нас не было, не смел я их иметь, раз обманом жил. А тут появилась под конец жизни эта девчушка. Сирота она круглая и горя, кажись, тоже хлебнула немало. Вот мы с женой и решили принять ее к себе. Но тут уж без обмана надо. Потому и решился я. Нельзя ей чужую, а не свою фамилию-то давать.

— Она взрослая, Иван Григорьевич, у нее своя фамилия должна остаться.

— Не имеет значения, — твердо возразил Федоров. — Раз с нами жить будет. Да и вообще… Вот я к вам и пришел. Может, тридцать лет мук моих… — голос Федорова дрогнул, и он снова проглотил подступивший к горлу ком… — может, зачтет их наша власть. — И тихо, еле слышно добавил: — Егоров я по рождению…

— Полагаю, зачтет, Иван Григорьевич, — кивнул головой Сергей. — Полагаю, дело ваше суд пересмотрит. — И решительно добавил: — Сам к прокурору республики пойду, слово вам даю. Только все это написать надо.