Пять имен. Часть 2 - Фрай Макс. Страница 62

Нам многие сочувствовали, подавали съестное и деньги, но деньги отбирал Истинная правда, а еда исчезала, как снег на печи.

И в то же время вокруг нас, как мухи подле покойницкой, вились подонки. Их сладенькие глаза, откуда сочилась сгнившая душа, я не забыл до сих пор. Теперь, когда я вешаю кого-нибудь из таких животных, я посвящаю петлю моим товарищам, тем, кто растекся грязью на обочинах, тем, кого до скелета обглодала дорога до Святой Земли.

Когда подонков становилось слишком много, мы заключали девчонок и малышню в плотный круг, и наша высохшая плоть была их крепостными стенами.

«Пора сматывать удочки, рвать когти, драпать и так далее. Короче, труби отступление, братец» шепнул я Иву Брабо, когда мы вышли из города Момельяна, и близко зазеленели Альпы, а из облаков над кряжами нам улыбалась смерть.

«В точку» кивнул мой друг.

Николь спала в ту ночь, как камень. Мы незаметно подхватили ее за руки, за ноги, решили отволочь в сторонку и, затаясь, подождать, когда вшивая армия уйдет.

А там уж как-нибудь прокормимся в городе, и амба — с нами Бог.

Сменив таким образом диспозицию, мы завалились в бурьян и вознамерились оборвать с остатков туник черные кресты.

Когда затрещали нитки, Ив Брабо сказал: «Знаешь, южанин, говядина мы. Оно самое собачье…». Мы высунулись из кустов — тлели костры по краям узкой дороги, и детский сонный бред поднимался с седловины к звездным склонам.

В арбе Стефана горела свечка, из-под полога выбрался очень веселый и краснорожий Истинная Правда и, задрав рясу, пристроился у ствола. Мы немного послушали его немецкую лесенку о мохнатой пещере между ног милашки.

«Ты прав, братец. Мы — оно самое собачье» подтвердил я, и мы, вернувшись к костру, заснули.

Днем в пути Николь лукаво посматривала на нас и прыскала в кулак так, что трескались спекшиеся уголки рта.

Мы отворачивались.

«Говядины!» наконец рассмеялась она и обняла сначала Брабо, потом меня. При чем меня она поцеловала в губы.

В первом же горном городке я обаял кондитера и выпросил у него здоровенную ромовую бабу в глазури. Пока он жалел христову сиротку, Ив Брабо спер весь лоток с выпечкой.

Половина нашей мусорной гвардии сожрала греховное лакомство по крошкам, и поперли мы через Альпы. Мы перли месяц, сьеры, почти нагишом…

Эй, Амброз по прозвищу Истинная Правда… Вспомни Абельке Брувер, красивую Абельке с пьяными вишнями вместо губ и горлицей вместо сердца.

Вспомни, как младшие дети просили хлеба, и ты, сучок, согласился дать, но взамен ты хотел ее исповедовать…

Вспомни, как она выползла потом из-под тележного полога. Она шла, как слепая, с караваем в руках, и бедра ее были измазаны кровью.

Вспомни, как мы нашли Абельке утром на дереве, синюю, с высунутым языком и поясом от туники на шее. Ты отказался молиться за упокой души самоубийцы, так повторяй за мной, свинья, через двадцать лет:

Да покоится в мире самоубийца Абельке Брувер, и свет вечный да светит ей!

… Умница, Амброз! А что шею я тебе порезал, так утрешься, не сдохнешь.

Что вы визжите, госпожа судейша?

Я вижу, ваша дочь — ровесница Абельке, да хранит ее Господь…

Вспомни, поп, дурачка Мико Баттисту. Когда он видел впереди хоть призрак замковой крепи, хоть отблеск луча на зубце, то спрашивал: «Это и есть Иерусалим?»

Мы устали отвечать «нет».

Он не верил и твердил, что раз мы так часто видим стены, но не входим, значит Иерусалим очень велик, и мы просто кружим в поисках нужных ворот.

Вспомни, как в конце нашего горного перехода мы ночевали в предместьях города Фенестрелле, уже в Италии.

Он подошел к тебе, глядя на крыши и шпалеры виноградников, залитые луной, и задал свой обычный вопрос.

Ты, давясь, жрал мясо, украденное из общего супа, и конечно взбрело в твою тухлую башку, что дурак поднимет шум и разбудит старшего монаха.

Ты ударил его, толкнул на камень головой. Мико Баттиста умер в полдень, уверенный, что наконец-то отыскал нужные ворота Иерусалима.

… Выходит, я еще и подлец?! Неужели ты думаешь, Жан-Пауль, коли ты оторвал железную задницу от скамьи и запустил мне в лицо перчаткой, я немедленно полезу на поединок? Нет, сьеры, я плевал на его рыцарские кодексы, есть дела поважнее. Но еще один такой пассаж и, клянусь кровью у вас будут свежие мощи святого Амброза.

Забавна ваша мораль: если я приставил нож к горлу, а не сам хриплю под ним, то я — подлец, а он — агнец на заклание?

Впрочем, меньше всего я хочу быть моралистом. Да, представь, Жан-Пауль, Я не рыцарь, не паладин. Я — человек.

Сколько нас полегло в горах, сочтет разве что Бог.

Перевалы выбелили наше шмотье, кресты на груди райской пехоты посерели. Мы постигали медные дороги августовской Италии, как буквы в школе.

То был трудный алфавит, сьеры. Четыреста призраков, воскрешенных из мертвых, плелись между чужими людьми и жилищами.

Мир вокруг говорил на языке, известном разве что мне да паре — тройке иных. Мир вокруг разбивался стальным соловьиным щелком итальянской речи, той, что всегда под моим языком как терновый шип. И первые слова, которые я всерьез сложил на этой земле были слова благодарности… Каменный родник Биеллы, кольчуга Навары, дымный мед Милана, пчелиная свирель Павии, колокола Тортоны…

Здесь никто не понимал наших псалмов и песен, но многие опускались в пыль, когда Стефан, стоя к нам лицом и задом в закат, воздевал тоненькие ручки, и солнце цепенело над детским затылком.

Вот тогда мы прощали монахам все скотство, как же иначе, ведь у нас был свой Иисус Навин, у нас была надежда, и мы хрипели «Осанна в вышних».

И продолжали путь.

Я помню всадника, разодетого, как апельсиновый сад. Он, завидев нас, опустил свою лошадь на передние колени и, отсалютовав нам мечом, коротко сказал Стефану, будто сдул пушинку с губы: «Assasino».

Я ужаснулся переводу.

Такая дерзость невозможна по вашу сторону Альп.

Под развеянным платом звездного неба мы ползли по горьким склонам, и козьи стада шарахались от нас на две стороны. Я не ведал большего наслаждения, чем сцапать за ноги козу и высасывать из вымени почти горячую гущу молока и, захлебываясь, посылать смерть куда подальше еще на сутки.

Да, только самые выносливые, чья жизнь была накрепко вдунута Творцом в теснины плоти, увидели гончарные башни Генуи.

Что за город, сьеры, мы влюбились в него насмерть.

Нас ослепила виноградная зелень моря под вечер, когда не осталось ни сил, ни молитв, и вдобавок погонщик-холуй угостил Ива Брабо плетью.

Визжа, мы рванулись к прибою, рассыпались по каменистому берегу, как горошины.

Монахи надрывались из брошенной арбы, Стефан ябедничал Господу на наше непослушание… Но всё — впустую.

Солнце на юге хозяин, а не постоялец, потому оно беспощадно и правдиво — Николь словно впервые увидела свои расцарапанные тощие ноги и разбитые ногти. Тогда я узнал, что такое утешать безнадежно плачущую женщину. Врагу не пожелаю выманивать любимую душу из лабиринтов плача.

Тут-то мы вспомнили посулы Стефана, дескать, стоит нам приблизиться к морю, пучины расступятся, и мы посуху двинемся на сарацинские твердыни.

Уцелевшие малыши садились на корточки и дули на прибой, как на кипяток. Но орали всполошенные чайки, в лужах варились рачки, соль оседала на наших ногах, а божественный катаклизм не торопился.

Понемногу старшие девочки и парни сбились в угрюмую стайку и взгляды их стали смерть как не хороши…

Брабо без церемоний плюнул в Генуэзский залив.

А Николь попросила, чтобы я перестал, ей страшно на меня смотреть.

Перестать я не мог, ибо сам не знал, что за перемены происходят с моим лицом. Кажется, я улыбался.

Тут прискакал Истинная Правда и бойко сообщил, что чудо отменяется по причине наших тяжких прегрешений, поэтому добрые покровители поведут нас в славную Геную, дабы продолжить крестоносное шествие с меньшим размахом, без грозных явлений натуры.