Пять имен. Часть 2 - Фрай Макс. Страница 60

И на какой путь, сьеры!

Мы поразевали рты и охладели до костей: бедный припадочный сверчок вопил о Крестовом походе.

О Гробе Господнем; о венцах башен Иерусалима, прободевших свирепые небеса; о саде, где плакал Бог. О сарацинских псах, вцепившихся в горло Святой земли; об огнеглазом идоле Магомете-Ялла и христианских скелетах в ржавых латах, что дремлют, не отмщенные, в песках…

А молодой монах кивал, повторяя: «Истинная правда!»

Кто-то смеялся, кто-то сомневался, кто-то хлебал одонки из супного котла, а мы — трое охламонов — уже слышали хриплый рев рыцарского рога.

Провались в тартарары, надутый князек! Если мне и сияет вдали золотой лев рыцарства, то только ради Иерусалима.

Пока я приосанивался, обещал взять Брабо в знаменосцы и примерял героическое выражение лица, наш мальчик утих и, обливаясь потом, замер, как лягушка во льду.

Ангелы вынесли нас на воздух из клоповника.

Одуревшие, мы поняли одно: скоро наш духовидец будет проповедовать на паперти собора с разрешения, естественно, властей; скоро в нашем городке во всю прогремят призывы к походу, которого еще не видела земля.

Ох, какая тогда была весна, сьеры!

Ветра, дрожа мчались над башнями и крышами, как свора гончих; всюду яркость, цветение, сок — самая пора для чуда.

Когда мы, нагулявшись и подравшись сгоряча с мастеровыми, расстались, наши макушки скребли небосклон, а под рубахами прыгали в нетерпении сердца, как холодные рыбины.

Дома я был выдран батюшкой за побег с урока и заклеймен прозвищем «босяк» и «позор отеческих седин», а вдобавок получил затрещину от матери за разбитую губу и грязный камзол, да еще ночью меня поймали за вороватой примеркой отцовских шпор, что хранились в нашем доме как реликвия. Грехов на мне было, как блох.

Неделю меня держали взаперти, но я не унывал — я горел.

Я бредил по ночам садом, где плакал Бог. На мне висели двадцать сарацинов с кривыми мечами и кораном за пазухой. Я дрался, как лев, двуручным мечом и погибал с розовой улыбкой на устах, но погибал ненадолго, чтобы завтра слушать грохот барабанов на Голгофском холме.

Пока я грезил в четырех стенах, город метался в лихорадке от церкви к церкви, люди падали без сознания, сдавленные толпой в соборе.

С утра до поздней ночи взрывались в небесах громады колоколов, а ложилась тьма — россыпи факелов дробили образ площадей, запруженных молящимися. Солнце всходило, шипя как яичница, и обливало небывалым жаром толпы.

И детский крик рвался от высокого портала собора Марии Граната. Напор жаждущих был так велик, что, казалось. черные резные стены двинутся и покатятся как цыганская повозка.

Стефан звал на Иерусалим — и город рыдал.

Стефан бился в священных конвульсиях — и город вздыхал: «Mea culpa!» и бил себя кулаком в грудь.

На Стефана исходил из мрака столб огня — и дети бежали по переулкам к площади, размахивая ветками цветущей вишни.

В снегопаде белым белешеньких лепестков стоял Стефан — и город улыбался.

А молодой монах ударял в барабан и повторял: «Истинная правда!»

Взрослые ищут власти, стяжания и утех плоти. Войска, посланные святейшим понтификом, предпочитают служить венецианцам за жалкую мзду, а меж тем небеса содрогаются и гневом кипят страны. Господь теряет свою землю, свою нерушимую вотчину, где он учил Слову Отца своего, более тридцати лет провел в скитаниях, где Он был мучим, распят, воскрес и вознесся! Так пусть смиренные и невинные крошки, христолюбивые юнцы и юницы соберутся, пойдут и отвоюют Гроб Господень из мерзостных рук идола Магомета!» — так или примерно так, сьеры, кричал Стефан в тот день, когда меня выпустили из дому на проповедь.

На площадь я приехал под строгим надзором — справа покашливал в седле батюшка в двухслойной арагонской кольчуге, слева мать в белом платье правила золотистой лошадкой. Толпа захлестнула нас, в ней задыхались кони…

И странная то была толпа: она хныкала и пискляво читала молитвы, она — милые дамы, зажмите ушки — мочилась в штаны и шмыгала носом.

В воздухе пахло леденцами и пеленками.

Неутомимый Ив Брабо делал мне знаки с конька часовни Кающихся. Знаки, из которых я понял, что все готово для Крестового похода: он запасся в дорогу колбасой и украл у отца красные штаны.

Оглядывая площадь, я приуныл: девчонки и мальчишки от шести до семнадцати годов слушали Стефана, кивали разномастными головами.

Мои двуручные мечи и могучие кони рассеялись как дым.

В дорогу Стефан не разрешал брать ни денег, ни оружия, ни еды, ни добротной одежды. Крест на шесте да белоснежная туника — вот и вся амуниция Христовых солдат.

По пути домой батюшка прослезился и утирался рукавом, а мать фыркала как кошка и ругалась шепотом.

Детей, и только детей звал Стефан, все больше их приходило на поле за городом в ряды его войска.

Город был отдан под власть ребятни, салки они чередовали с литаниями.

Представьте, сьеры, что началось!

В семьях вспыхивали драмы, скудные деревца обломали на розги, часто на порогах появлялись красные от слез девочки или угрюмые пареньки и. топая ногами, вопили: «Все равно пойду к Богу!»

Правда, не обошлось и без утешительных событий.

Два рода, более сорока лет сживавшие друг друга со свету, слезно обнялись, объединенные заботами о взбесившихся чадах.

Батюшка, старый вояка, растроганный наивностью проповедника и бедностью его провожатых, послал в дом настоятеля собора несколько десятков золотых. Но когда я, пылая ненавистью к сарацинам, сообщил, что иду в Святую землю сразу после ужина, он пододвинул мне под нос каленый кулачище, и на глупый вопрос «Чем пахнет?» я обреченно ответил «Могилой…».

И после ужина отправился спать.

Папа-тестомес тем же вечером так отлупил Ива Брабо, что соседи, восхищенные его воплями, прочили ему чин запевалы в полку городского ночного дозора.

А те, кому Фортуна улыбнулась, выпорхнули на улицы в белых туниках, щеголяя битыми коленками и черными крестами во всю грудь.

Старухи плакали, глядя на них.

Девочки вплетали в волосы спутников вьюнки и розы, а стройное пение «Te Deum laudeamus» [4] царило над полем сбора, как в райских кущах.

Мы с Брабо, потирая лупленные зады, безмерно презирали счастливчиков, лежа на крыше моего особняка.

Но уже через две недели епископ нашего города прокаркал с амвона, что удерживать детей, рвущихся на правое дело — поступок, выражаясь околично, неблаговидный с точки зрения Церкви и Господа, а выражаясь грубо, припахивает ересью. А ересь, не мне вам, сьеры, напоминать, всегда благоухает горелым.

Что, Амброз? На костре мне и место? Душа моя, с ножом у горла я бы больше любил ближнего! Клод, вспрысни даму, ей, кажется, дурно…

После епископского намека разжались объятия отцов, задохнулась дедовская мудрость и увяло рвение матерей, прежде становившихся в распор на пороге с кличем: «Только через мой труп!».

Нашлись отважные семьи, которые предпочли погрузит скарб и брыкающихся наследников на повозки и послать к черту епископа, Стефана и молодого монаха по кличке Истинная Правда.

И советую тебе, церковная крыса, хорошенько помолиться за благополучие и мир беглых из города семей.

Ив Брабо вскоре явился пред мои очи в ангельской рубашечке с маргариткой в патлах и поведал, что весь вечер показывал отцу язык, причем отец смирнехонько собирал ему узелок, гладил по голове и даже был трезв.

Я позеленел от зависти, обозвал его «голожопым», и нас с трудом разнял мой дядька-наставник. Теперь мои надежды на поход погибли: за сто блинов в голодный год я не встану под одну хоругвь с ренегатом, Ганелоном и Брутом в одном лице.

Но там, где рычит мужская гордость, решает очарование Евы.

И я, подобный единорогу (ибо на лбу у меня вздулась шишка), припал к девичьим коленям…

О, Николь… Ах, сьеры, если бы чей-то поганый язык сказал бы о ней худое, я бы дрался с мерзавцем одной рукой, не отнимая ножа от поповского кадыка. Надеюсь, вы не хотите подобных экзерсисов? Благодарю…