Камбрия — навсегда! - Коваленко (Кузнецов) Владимир Эдуардович. Страница 91
Нион передёрнуло. Сиан всё ещё смотрела недоверчиво. Пришлось становиться перед девочкой на колени, в глаза заглядывать.
— Твою сестру раз оторвали от ребёнка. Хвикке. И где те Хвикке?
Поняла. Кивнула довольно. Ушла.
Про мидии вспомнили, когда мешки на кухне начали издавать зловоние. Тогда их безо всякого почёта и выкинули.
Скрип двери.
Серые глаза — снизу вверх. Опять на полу сидит. Никак не привыкнуть. Новое — старое. Старое — новое. Словно мир наизнанку вывернулся.
— Ну, здравствуй. Ты ведь к нам ещё не вернулась. Только к нему.
Кивок. Серые глаза снова смотрят на внука, но кроме ласки, в них боль. Снова поднялись.
— Прости неблагодарную. Так устроена. А ты у меня теперь одна.
— А сёстры?
— Сёстры это сёстры. Сегодня здесь, завтра замужем. Свои семьи, свои дети. У учеников — свои школы. Да и маленький вырастет, женится, — улыбка. — А родители остаются. И ждут нас, сколько бы мы не нашкодили.
Глэдис погладила рыжую голову.
— Понимаешь. Вот отчего меня чудо ушастое понимает, а родные дочери — нет?
— А у них своих детей нет пока. Я вот только теперь поняла. Когда сына кормила… Нет, не поняла — вычислила. Подставила себя на твоё место, сына, выросшего — вместо себя и сестёр, по очереди. Мы дуры, правда?
Глэдис села: не по старому, обычно — на кровать. Руки сложила на коленях. Устало так… Немайн поняла — для матери месяц назад закончилось главное в жизни счастье. Чтобы ни случилось — а лучше уже не бывать. И ещё кое-что.
— В доме плохо, да?
— Плохо. Так плохо, что мне и осколков не собрать. Эйлет молчит и руку баюкает. Пытаешься заговорить — кричит зверем. Гвен шашни завела, не матери — парню в плечико плачет. Хорошо, сам парень хороший. Гвентец. Тот самый, с которым Дэффид насчёт Эйлет сговаривался.
— Ааа, этот. Видела. Помню. Это он Окту вытащил…
— И честный. Сразу ко мне явился. Сказал, старшая-белобрысая ему не нужна. А та, что чуть потемней, пополней, да деловитая такая — в самый раз. Мол, не бойся, мать, дальше поцелуев не зайдёт. Мне жена нужна правильная! Так Гвен и не знает, что уж благословлена. Эйра не знает, куда себя девать. Стелет мягко, да плачет в подушку. Даже Сиан стала себе на уме. Треснула семья, как старый горшок. И как мне теперь собирать осколки?
— А может, не надо? Собирать? Это глину да стекло нужно сметать веником, да за ворота, в поганую кучу. А люди сами сойдутся. Рано или поздно. Больше ничего. Я ведь не умею, с людьми-то. Могу — дать втык. Могу — позвать, в огонь. Могу настроить на работу. А подружить, дать тепло… Ну вот разве ему. Ему-то пока много не надо.
Крепче прижала к себе маленького.
Утром перед воротами встала колесница. Немайн собиралась в путь. Колесница готова. Плед через плечо, сын в клетчатой колыбели. Луковка на месте возницы. Викинг с конём под уздцы. Капель после ночного дождя. Две сестры.
— Мне пора в Кер-Сиди, — сказала Немайн, — пусть не насовсем. Эйра, хочешь ещё дома отдохнуть?
В ответ — фырканье.
— Не могу. И ты не смогла, да? Все ласковые, а внутри упрёк. Не уберегла. Знаю, виноваты мы с тобой, не они. В глаза смотреть не могу. Поехали. А то ещё неделя, и повешусь в хлеву.
Почему именно в хлеву, Немайн уточнять не стала. Явилась Эйлет.
— Мне его видеть больно. Ты говорила, что я умная?
— Да. И сейчас говорю.
И кого больно видеть, нет смысла переспрашивать. Невысказанный роман с римлянином оказался несчастливым — понятно. Только…
— И зря говоришь. Не могу я ехать. И маме хоть какая помощь. Да и его увидеть, пусть мельком… Пусть по делам! Я остаюсь, прости.
— За что? За то, что ты сильней нас?
Осталось — расцеловаться, оставить весточку Анне, чтоб везла семью сразу в Кер-Сиди. И ставший вдруг неродным город отошёл в прошлое. На время? Навсегда? Как уж получится. Только перестук железных шин по брусчатке. Только в ушах, эхом — шёпот: «Уезжай. Но — возвращайся».
Они стояли над мощёным двором монастырского странноприимного дома — два уже слегка посвежевших путника. Хлеб, сыр, эль и сон. Четыре простые вещи, вместе сотворяющие чудо. А стоя на крытой галерее, так весело наблюдать, как другие суетятся под дождём.
Впрочем, эль ещё и языки развязывает. Но чем лезть под дождь к мокнущей братии, проще поговорить друг с другом. Пусть собеседник и поднадоел.
— Значит, ты полагаешь, что подсчёт дат от Сотворения, применяемый в монастырях Камбрии, неверен?
— Не берусь, брат Теоториг. Но здесь пользуются датировками, принятыми в Риме. Они расходятся с нашими почти на сто лет. Здешние братья говорят, при снятии копии с летописи они укажут римскую датировку.
— А почему нет? Это их монастырь и их летопись. Хотя… Римская датировка, говоришь? Теоториг, кажется, мы здорово запутали мозги тому рыцарю!
Брат Теоториг, хитрец, прихватил с собой каравай хлеба и полголовы сыра. И продолжал отъедаться после выдержанного волей океанских волн поста.
— Успокойся, брат. Во-первых, рыцарь был наш, камбрийский. А не из Корнуолла. Во-вторых, он помнил победы и фею Нимуэ. Кажется, он в неё даже влюблён.
— Да, я забыл… Значит, всё верно. Как думаешь, стоит ли внести явление одного из рыцарей Артура в летопись?
— В нашу — да. А со своей корнцы пусть поступают как хотят. И вот тебе, для укрепления памяти!
Теоториг разломил свой сыр надвое. Взвесил в руках половинки и вручил спутнику меньшую.
Вот и половина пути до Кер-Сиди позади. Закончилась римская брусчатка. Солнце низко, зато близко — гостеприимная ферма Алана. Видно, судьба ей стать заезжим домом. Больно удобно пристроилась, ровно на полпути меж двух городов.
Ужин на почётном месте. Постель на женской половине. Там, где маленькая хранительница укладывает на ночь ольховое полено. И напевает тихонько. Ту самую песню, которую чужая память подхватила у наёмника-отставника из валлийских фузилеров и принесла на вересковые поля седьмого века. Песню-завещание из пятнадцатого столетия иной Земли. Песню о тех, кто сражался до конца за Родину и волю. Ещё раз. Последний раз. Только слова были уже не те, что выводил ровный баритон среди льяносов Венесуэлы. И не те, что два месяца назад летели с башни Кед-Нида в славный день Рождества.
— выводит тонкий голосок.
Вот ольховое полено пристроено. Можно и отвлечь маленькую певицу.
— Ты хорошо поёшь. Только слова перепутала. Правильно — про ясноглазую свободу.
— Нет, я пою правильно. Свободу, говорят, в Рождество никто не видал. А ты была… Хорошо, что ты вернулась. У нас так много нового! И… тебя очень ждёт…
— Это озёрная.
— Великая богиня…
А боится не меньше, чем в прошлый раз. С чего бы?
— Я не богиня.
Хлопает глазами. Продолжает, будто и не прервали.
— Мне передали письмо для тебя. Из Аннона.
Даже запечатать догадались. Воском, разумеется, не сургучом. Зато к воску подмешали какой-то краситель, и смотрится тот кровавой кляксой.
Немайн потеребила в руках послание. Можно и прочитать. Но лучше…
— Нионин! Аннонское направление на тебе. Ответь им. От моего имени. После ужина, конечно…
Как будто бедной Луковке после такого ужин в глотку полезет! Пока не прочитает, трясти будет, как в лихорадке. Ясно ведь, от кого письмо! Вот мы и встали, карга старая, лицо к лицу. Вот и посмотрим глаза в глаза, пусть и через кусок телячьей кожи. Вот и схватимся! Только Луковка тебя знает, как облупленную. И себя, немножко. А ты Луковку не знаешь. И не знала никогда. А Неметона говорит: «Знаешь себя и противника — никогда не проиграешь. Знаешь только себя — успеха с неудачей будет поровну. Не знаешь ни себя, ни врага — забудь и про ничью».