Бойня - Петухов Юрий Дмитриевич. Страница 66
Народ разом затих, все затаенно, ожидая неведомого и сладостного, воззрились на оратора. Трезвяк осторожно вертел головой и все видел: горожан была целая уйма, разливанное море голов — круглых, продолговатых, плоских, прекрасных, уродливых, в шляпах, кепках, касках, простоволосых… И хотя Буба постоянно обзывал слушателей своих уродами и выродками, Трезвяк не замечал среди собравшихся таковых, напротив, горожане были и повыше, и поплотнее, глаза их сверкали живей… одним словом, видно было, что со жратвой и пойлом у них пока полный порядок, а хотели они чего-то иного, непонятного.
— …вы мне не поверите, ибо дураки неверующие. Но захожу я в огромный сверкающий дом… а там висят гроздьями, лежат связками… тысячи, сотни тысяч колбас! Маленьких, больших, кругленьких, длинненьких, розовеньких… аки во храм попал я небесный! аки в райскую обитель! и упал я без чувств, кретины, от великолепия этого, кое вам не узреть никогда! от благовония и изобилия! И откачали меня люди добрые, ибо там все добрые и праведные, и накормили семью колбасами, и испытал я блаженство неземное, и понял я как жить надо!
Напряжение в толпах достигло молитвенного экстаза, многие тряслись, роняли на животы и землю слюну, чмокали, цокали, присвистывали… и внимали, внимали.
— Но вернулся я в обитель мою, болваны! И узрел, что вокруг меня слепые, глухие и тупые! Ибо кого наказать Господь желает, тому из его дурной башки остатки мозгов он вышибает! Во мраке живете и в мерзости! Муравейником скотским и бессмысленным! Где движения у вас, где партии?! Нет ни хрена! Вот гляжу я на вас, незрячих и неслышащих, и вижу одних баб тыщи, аки муравьев в отстойнике! А где бабское движение?! Где борьба за равные права с мужичьем?! Где эмансипация, я вас спрашиваю, дуры?!
Над площадью под столпом загудело, закружило, забурлило пуще прежнего. Бабы и девки завизжали, закричали, набросились с руганью на стоящих рядышком мужей и братьев, любовников и прохожих, особо пьикие вцепились когтями в рожи… и такое пошло было.
Но величественным жестом оратор остановил накатывающую бурю.
— Нет! — завопил он оглашенным пророком. — Не место и не время! Остановитесь, сестры мои! И вы, братья! Слушайте и зрите лишь! Запоминайте и открывайте сердца свои, чтобы нести дальше! Ибо каждый из вас пойдет и понесет! В городища и веси! Аки апостолы нового мирового порядка! Аки архангелы переустройства Подкуп олья! И воздается вам по делам вашим! И будет вам с избытком и демократии, и воли, и колбасы! А придя в селища свои и норы, поднимайте люд одуревший от спячки! Записывайте в партии! Создавайте бабские сходки! Вздымайте молодежь! И изменим мир наш проклятый и дикий! И вольемся в семью народов! Вольемся, я вас спрашиваю, ублюдки?!
— А-а! Вольемся-я!!! А-а-а!!! — заревело со всех сторон, загудело, запищало, замычало, затопало и захлопало в порыве всенародной поддержки.
Трезвяк тоже захлопал в ладоши и заорал, на всякий случай, а то еще примут за чужого или, не дай бог, за провокатора. Бить начнут, могут и вовсе пришибить. Народ! Рядом заходились изо всех сил пузатый и замотанный своим вечным шарфом Додя Кабан, лысая с длиннющими пейсами, совсем сдуревшая от свободы и ража Марка Охлябина, круглоголовый и потный Мустафа, дерганный, разболтанный и нескладный Кука Разумник, больше походящий на куклу на веревочках, чем на нормального мужика. Тата Крысоед наяривал сразу в четьфе ладоши, подпрыгивал, наступая всем на ноги, и орал:
— Во-льем-ся! Во-льем-ся!!!
Всем, и вправду, очень хотелось «влиться в семью народов», где навалом колбасы и всяких партий, где жри — не хочу, и пей от пуза! Но каждый понимал, что непростое это дело, что одним криком тут не обойдешься, что многим окопавшимся придется морды набок своротить, а для началу хотя бы выявить таковых подлюг проклятущих, супостатов и вра-жин, вывести на чистую воду да старый порядок переломать, перелопатить, чтоб и следу не осталось… вот тогда только свет и забрезжит, обязательно забрезжит, ибо с таким вождем, с таким борцом за демократию во всем мире, как ему не забрезжить!
Буба Чокнутый стоял бронзовым изваянием над беснующимся людским морем. Выше него были только Господь Бог и незримая, как подобает всем небожителям, круглая голова Андрона Цуккермана.
Наконец рука проповедника взметнулась вверх.
И мгновенно на площади стало тихо.
— Господа!!! — прокатилось из-поднебесья. Народ ошалел и потерял остатки дара речи. Господа? Это к ним так обращается сам пророк, сам апостол великого и ужасного отца подкупольной демократии? К ним, к убогим, больным, уродливым и жалким, позабытым и брошенньм, несчастным, нищим, увечным, недостойным? Господа?!
— Да, олухи и болваны, я не оговорился! — дрожащим от волнения голосом, истовым и праведным, гремящим подобно грому произвестил народам Буба Проповедник. — Именно господа! Ибо каждый из вас, обормотов, рожден свободным и полноправным! Ибо не граждане вы и не сотоварищи, не рабы и не черви, аки ползающие во прахе и не знающие имени своего, но господа! Ибо сам Господь создал вас по своему подобию…
Доходяга Трезвяк поглядел на четверорукого Тату Крысо-еда, похожего на уродливую волосатую обезьяну, на которую напялили тельняшку. Уши у Таты были остренькие, торчали вверх рожками, рыжая бороденка свисала мочалкой, изо рта выпирали два больших передних зуба, а глаза светились не божьей искрой, а зеленоватой непроглядной мутью. Как же выглядел тот господь, что создал Тату по своему подобию… Нет, Трезвяк не хотел поклоняться такому господу. Но Буба Проповедник лучше знал… да и бока намять могли, поди только вьфази сомнения. Вон, Додя Кабан уже смекнул неладное, фозит пудовым кулачищем. Трезвяк вздохнул горестно и с должным благоговением воззрился на пророка.
— …ибо самый законченный идиот должен понять наконец, что и он господин! что и он имеет полное право на свою точку зрения! и ни одна окопавшаяся сволочь не может заткнуть ему рта!!!
Трезвяк тревожно, изподлобья оглянулся. Ему все время твердили про каких-то окопавшихся сволочей, он ничего такого не видел, ни одного окопа. Ямы, дыры, щели были пусты, лишь забиты мусором и всякой пакостью.
— Ищите и обрящете! — будто угадав мысли Трезвяка, завопил благим матом Буба. — Ибо покуда слепы! Ибо покуда не ведомо вам, уродам, что сыны и дочери разных народов вы! что каждый такой народ, мать вашу, может отделиться от другого и жить по своему обычаю! И никто не имеет права…
— Как это? — не понял Мустафа. И поглядел на всезнайку Мухомора Московского.
Тот важно крякнул, кашлянул в сухонький кулачек. Оглядел вопрошающего с головы до пят. И спросил в свою очередь:
— А вот ты, дурья башка, арбуз в тюбетейке, ты хоть знаешь, что ты татарин? Или нет?!
— Чиво? — снова не понял Мустафа.
— Ничево! — рассердился Мухомор, затопал ножками, сгорбился еще больше. — Людишки увсе разные: русские есть, немцы всякие, жиды, мордва и прочие нехристи, а есть еще татары, народец такой! До чего ж ты глупый, Мустафа, ведь притесняют же вас, все мелкие народцы притесняют и забижают, так везде прописано… и Проповедник наш так говорит, и сам… — Мухомор вздернул головенку к вселенскому столпу демократии. — А ты, дурень, не поня-ял! Ты свои права отстаивать обязан, татарская харя! Ты почему своих нравов не защищаешь, тебя я спрашиваю! Мухомор распалился не на шутку. На обоих стали поглядывать настороженно.
— А-а-а!!! — вдруг дико заорал Мустафа. И вытаращил налитые глаза. — Всэх порэжу-у-у!!! Давай свабода-а!!! Давай калбаса-а!!!
Тата Крысоед бросился было усмирять распоясавшегося Мустафу.
— Чего орешь, басурманская рожа! Молчать! Но Додя Кабан ухватил его за шкирку.
— Не трожь! Шовинист окопавшийся!
При этих словах все вздрогнули и замерли в оцепенении.
Теперь Трезвяку все стало ясно. Вот они! Враги прогресса и демократии! Трезвяк первым ударил Тату. Охлябина второй… И понеслось! Минуты через полторы Крысоеда забили насмерть. Не бил только Мустафа, он смотрел на затихшего в пыли обидчика, оттопырив нижнюю губу, заложив руки за кушак. Свобода! Равноправие! Попробуй только тронь!