Бесконечный тупик - Галковский Дмитрий Евгеньевич. Страница 8

Основная мысль прослеживается довольно ясно. Здесь речь идет о так называемой «революционной романтике». Розанов показывает, что никакой романтики-то и нет. Есть злоба, есть «нервишки», истерика. А следовательно, у людей «делающих революцию» нет каких-либо твердых убеждений, твердой жизненной позиции. Нет опоры в жизни – того, что придавало бы спокойную уверенность в своей правоте. Вместо этого истерические взвизги. Для кого? Прежде всего – для себя, для собственного взвинчивания. Это – попытка обрести какую-то самоуверенность, ощущение обоснованности и закономерности своих претензий.

Таким образом, это «историко-политический» листок. Однако не только. Речь тут идет о литературе, и о религии. А самое главное, Розанов здесь дает характеристику и обоснование своего стиля и метода философствования.

Для Розанова характерен философский импрессионизм. Мир слишком сложен, чтобы его было возможно уложить в какую-либо готовую схему. Человек для этого слишком бессилен. И вот, чтобы не разрушить целостность мира, не дать ему умереть, распасться на ряд сегментов, Розанов разбивает на сегменты саму систему. И через это уничтожение системы, через свой импрессионизм, ему удается все-таки создать целостное и гармоничное мировоззрение. А следовательно, и новую систему.

Как филолог об этом хорошо сказал Виктор Шкловский:

«(„Уединенное“) было героической попыткой уйти из литературы, „сказаться без слов, без формы“, – и книга вышла прекрасной, потому что создала новую литературу, новую форму.»

Сам процитированный «лист» служит хорошей иллюстрацией розановского метода. Сначала Василий Васильевич заявляет, что к террору можно относиться по-разному: можно им восторгаться, можно и ненавидеть. Далее идет характерный для Розанова скачок: от кибальчичей и фрумкиных он переходит к проблеме человеческого мировосприятия. Далее его мысль снова обращается к российским буреглашатаям. Блеснув на солнце чешуей, золотая рыбка розановской мысли снова погружается в навоз газетного фельетона. Но не надолго. Иллюстрировав конкретными примерами свое отношение к «основному вопросу философии», Розанов внезапно делает фундаментальное обобщение о чертах психологии отечественного нигилизма. Из философского афоризма, Геси Мироновны Гельфман и какого-то «Бердягина с вилкой» мы пришли к Достоевскому, к уровну Достоевского. Уже само по себе это парадоксально. И читатель уже не замечает тут явного логического противоречия. Ведь сначала Розанов говорит, что восхищение и ненависть по отношению к террору одинаково оправданы и равно имеют право на существование. Но последняя фраза кричит об обратном. Восхищаться некем и нечем. Везде одни зияющие высоты озлобленной психопатии. Получается, что Розанов доказывает плюрализм своей философии и одновременно убеждает нас в обратном. В чем же тут дело? Да очень просто. Картина импрессиониста состоит из определенного количества четко различимых мазков, но это вовсе не значит, что она распадается на отдельные световые пятна. Наоборот, эта манера письма придает композиции картины особую целостность: тонкую, живую, светящуюся изнутри. Так Розанов высказал массу суждений о Боге – от грубо атеистических до глубоко религиозных. Но стоит задать себе простой вопрос: «Верил ли он в Бога?» И сразу станет ясно, что да, верил, и верил искренне, всем сердцем. Внезапно все религиозные листья смешиваются в мозгу в одну картину, удивительно прозрачную и теплую. И она живая, тут совершенно нет ощущения «нарисованности». Нет здесь и надрыва, противоречий. Все стройно и ясно. И вся розановская трилогия удивительно стройная и ясная книга.

Более того, вообще все произведения Розанова образуют единую философскую систему. Так же как листья трилогии сливаются в книгу, точно так же все другие работы Розанова образуют «розановский мир», по своей сути стройный и упорядоченный. Если трилогия является сердцевиной его философии, третьим уровнем, то второй уровень – это ветви, развивающие отдельные стороны его системы, а публицистические работы – это отдельные веточки и листья, сами по себе друг с другом не связанные, но в розановском мире вполне понятные и закономерные (первый уровень).

Существует «французский» и «английский» тип парков. Первый – это господство рассудочной геометрии. Такой парк красив с птичьего полета; гулять же вдоль колючей проволоки живой изгороди и вышек кипарисов довольно противно. Английский парк похож на естественный ландшафт: там груда камней, здесь ручей, лужайка, холмы. Но все это расставила чья-то невидимая и умная рука. Это тоже система, но умная, скрытая, не давящая и насилующая человека, а созвучная и гармоничная ему, крайне тонко и нежно организующая человеческую душу, подчинающая ее своей музыке… И такова система Розанова.

Розанова обвиняли в «литературном хулиганстве» и в «неуважении к читателю». Но, пожалуй, это наиболее демократичный и деликатный русский писатель. Он совершенно «не давит» на читателя. И его «расхлябанность» это и есть проявление глубочайшего уважения к людям.

Гегель сказал, что он пишет так, чтобы его идеи были понятны любой посредственности. Но это стремление к объяснению на пальцах привело его к философскому графоманству. Гегелевскую «Энциклопедию философских наук» просто не интересно читать. Розанов же всегда интересен. И причина этого в том, что он всегда писал прежде всего для себя, а не для других, то есть и к другим относился так же, как к самому себе. Чтобы понять Гегеля, нужно понять его систему, чтобы понять Розанова. нужно понять себя. Но понять себя, познать себя, невозможно. И, в конечном счете, Розанов, как сказал бы Евгений Замятин, «иксов». Это большой «икс» русской философии.

Эта загадочность Розанова сближает его с Шестовым, человеком тоже «иксовым». Но если Розанов это «+х», то Шестов «-х». Тайна Шестова мрачная. Тайна Розанова таинственная и сладкая. Шестов умен. Когда читаешь его, то упиваешься игрой ума. Но постоянно возникает некое напряжение. Кажется, что скоро начнется гроза: нависают тучи, затихает ветер, в воздухе начинается какое-то странное свечение. Но дождя все нет. В сущности, Шестов, как и все евреи, бесплоден. Чтение поднимает вашу мысль на высочайший интеллектуальный уровень. Но и только. Он разрушает, но ничего не дает взамен. Сначала это, правда, потрясает, но постепенно приедается и начинает раздражать. Шестов проникает в душу, но он холоден. В сущности, это гениальный литературный критик, виртуоз экзегетики. Ему нужен «текст» и все его работы это есть талмудическое толкование какого-нибудь произведения. Шестову нужна плотная среда, иначе нигилизм начинает распирать его изнутри.

Соврешенно другое впечатление оставляет Розанов. Его хорошо думать, продумывать. Томик Розанова может лежать на столе. Можно каждый день на выбор читать два-три места и думать, думать. Часто он пишет о страшных и безысходных вещах, но в целом все у него уравновешено. Это теплый грибной дождик. Бредешь под ним по тропинкам, листья шуршат под ногами и мысли растут в голове как грибы. Чтение Розанова это творческий акт. Он оплодотворяет. Недаром он сказал:

«Дураки, мои книги замешаны не на воде, не на крови даже, а на семени человеческом.»

Выше я цитировал отрывок из статьи Розанова о Пушкине. Вот еще место оттуда же:

"Если что не идет к Пушкину, то это стих Лермонтова о себе:

Я знал одной лишь думы власть
Одну, но пламенную страсть…

Напротив, Пушкина можно определить лишь отрицательно, то есть отвечая «нет!», «нет!» и «нет!» – на попытку указать в нем одну господствующую думу, или постоянно одно и то же, не рассеиваемое, настроение… Однако, не только поверхностно, но и плоско было бы думать о нем, что он страдал и, так сказать, тонул в какой-то любвеобильности, в вечном пылании положительными чувствами. Эта бенедиктовщина души также была совершенно исключена из его настроения. Нет, – он был серьезен, был вдумчив; ходя по Саду Божию – он не издал ни одного «аха», но как бы вторично, в уме и поэтическом даре, он насаждал его, повторяя дело рук Божиих… Но уже выходили не вещи, а идеи о вещах, – не цветок, но песня о цветке, однако покрывающая глубиною и красотою всю полноту его сложного строения. Так получился «Пушкин», эти «семь томов» обильно комментируемых созданий, где мы находим своеобразный и замкнутый, совершенно закругленный «мир», как космос, как «украшенное творение Божие». Можно Пушкиным питаться и можно им одним пропитаться всю жизнь. Попробуйте жить Гоголем, попробуйте жить Лермонтовым: вы будете задушены их (сердечным и умственным) монотеизмом… Через немного времени вы почувствуете ужасную удушаемость себя, как в комнате с закрытыми окнами и насыщенной ароматом сильно пахучих цветов, и броситесь к двери с криком: «простора! воздуха!..» У Пушкина – все двери открыты, да и нет дверей, потому что нет стен, нет самой комнаты: это в точности сад, где вы не устаете… Пушкин был – всемирное внимание, всемирная вдумчивость."