Глухие бубенцы. Шарманка. Гонка (Романы) - Бээкман Эмэ Артуровна. Страница 53
Бенита потрогала опухшие от бессонной ночи веки.
«It’s a long way…» — как отголосок похмелья вспомнилась ей строфа из старой милой песенки.
Дорога, которая была до сих пор окутана мраком неизвестности, внезапно сорвалась в пропасть. Без всякого предупреждения — просто бесконечный свободный полет туда, где один за другим тянутся серые дни и ночи без надежд и мечтаний.
Ребенок?
А вдруг Роберт вырастет вторым Йоссем? Что же тогда — Йоссь впереди, Йоссь позади, и так до самой смерти.
Бените захотелось крикнуть что-нибудь отцу, но порыв этот угас, едва успев возникнуть.
Где-то заржала лошадь.
Раннее утро с Моллартом? Лента тумана, берег реки, росистая трава, сухой ковер из игл под густыми елями, резвящиеся лошади с развевающимися гривами. Эти каурые, серые в яблоках, вороные, красота которых приводит человека в трепет, сплошной обман. Ничего этого словно и не было, а если и было, то когда-то очень давно. Подумать только! Какой-то самец коснулся губ самки, всходило солнце, и лошади отошли в сторонку, не хотели мешать. Если то был настоящий самец, он должен был бы пожалеть, что солнце встает вместо того, чтобы зайти.
А чувства? Бенита с детства запомнила фразу, с которой отец по вечерам входил в кухню. Он обычно говорил матери, стоящей у плиты: «Ноги болят. К перемене погоды, что ли?»
Только в субботние вечера, когда отец возвращался из бани и мать ставила перед ним вместе с ужином рюмку водки, он затягивал одну и ту же песню. Одну и ту же песню, если мать оказывалась недостаточно проворной и не сразу подавала ему суп: «Каменщик Юри вернулся с работы, и пообедать хотелось ему…»
«Сахарная булочка, сладкая булка, хочу есть», — это были слова, которые отец употреблял в редкие радостные минуты. Когда мать в конце первого военного года умерла, отца больше всего беспокоило, где бы достать водки, чтобы справить поминки. Бенита достала две бутылки жиденькой водки и несколько литров самогона.
— Видишь ли, — сказал отец дочери, — видишь ли, мы не смеем оскорблять память матери, на поминках всего должно быть вдоволь — и питья и еды.
Худой и сутулый, в обтягивающей полинявшей рабочей рубахе папаша Каарел горбился на самом конце дальней борозды. Он и не подозревал, как дурно думала о нем дочь Бенита, которая стояла на краю поля, уйдя ногами в рыхлую почву.
Страх и голод движут человеком. Все остальное пена, мираж.
Стыд? За те полчаса, что Трехдюймовка осыпала ее бранью, Бенита, видимо, подвела окончательный баланс чувству стыда. Правда, в те минуты ей хотелось, чтобы земля под ее ногами провалилась, чтобы весь рихваский хутор провалился куда-нибудь в тартарары. Но если б Трехдюймовка снова пришла и стала поносить ее, Бенита, вероятно, сама бы созвала народ и сказала: «Глядите и слушайте — вот каков человек».
Стыд — это выдумка.
Разве Йоссю стыдно?
Разве остальным «лесным братьям» стыдно?
Разве девчонке-цыганке стыдно? Она пришла, села за стол, словно сию минуту, подобно ангелу, спустилась с неба на землю и перья ее крыльев пахнут мятой.
Было ли Трехдюймовке хоть раз в жизни стыдно?
Было ли стыдно гостям на свадьбе, когда они явились в амбар и выпустили на молодых все содержимое опрыскивателя?
Было ли стыдно Риксу, когда в последнем классе он делал недвусмысленные предложения бедной деревенской девушке?
Где чувство стыда у сылмеской Эллы, когда она вешается на шею мужчинам?
Понятие стыда только обременяет сознание, сочувствие идет от дьявола; жалость надо истреблять, пока ее не останется.
Отец Каарел гнул спину на дальней борозде. С тупым батрацким усердием он собирал картофельные клубни, и те, описав дугу, летели в корзинку. Их скапливались пуды и центнеры на страх голоду.
«Каменщик Юри вернулся с работы, и пообедать хотелось ему…»
Было ли стыдно друзьям и знакомым Молларта, когда они развели его с женой? — все еще не могла успокоиться Бенита.
И вообще, с какой стати она должна переживать из-за Молларта? Сочувствие надо отбросить в сторону.
Вероятно, и Молларт такой же шкурник, как и все остальные. Может быть, и он, боясь за себя, нарочно изуродовал свою ногу? Ввел себе куриную кровь петушиным клювом или протащил через мышцу конский волос, как рассказывали ночью сведущие мужчины.
Чего ради он все-таки колесил по деревне, разыскивая овец, заразившихся от Купидона?
От голода, не иначе, пришла к заключению Бенита. Он не хотел, как нищий, садиться за стол. Он тоже порядочный человек, как и ее отец Каарел.
Зачем она все-таки послушалась Молларта и зарезала Купидона!
С того самого дня, когда Купидону отрезали голову, и пошли все несчастья. Из-за барана Йоссь впервые набросился с кулаками на жену. Они боролись с Йоссем на куче торфа, словно бешеные звери, и голова Купидона скатилась вниз. Теперь ее кто-то снова положил на коричневые куски торфа.
Бените хотелось крикнуть склонившемуся над бороздой отцу: «Беги на помощь, ударь меня, чтобы ко мне вернулся рассудок! Спеши, потому что я окончательно рехнулась!»
Бенита молчала.
Что-то мешало ей позвать на помощь старика, о котором она еще минуту назад так дурно думала.
Что-то? А может, ей мешал стыд?
У Бениты было такое ощущение, будто ее сдавливает невидимый панцирь. Сдавливает сильнее, чем в тот раз на школьном бале-маскараде, когда, изображая черта, она надела на себя чересчур тесное трико. Скручивало все внутренности, перехватывало дыхание, словно воздушный столб всей своей тяжестью давил на плечи.
Не было сил куда-то идти. Ни одна из дорог не сулила облегчения. А ведь Бениту окружал простор рихваских полей, ни одного беженца не было видно — все они после ночной попойки отсыпались.
Грудь теснило. Невидимая броня, сдавившая ноги, была словно из металла. Кожа мерзла. Казалось, будто в затылок ей молотом загоняют клинья. Бените стало жаль себя, ей захотелось сию же минуту умереть, чтобы избавиться от этих тисков, от холода, головной боли и отвращения к миру.
Она медленно опустилась на край поля. Ощущение, что ты куда-то проваливаешься, подействовало благотворно. Опускаешься и опускаешься, в голове приятная тяжесть от полного безразличия, в ногах слабость. Глаза закрываются сами собой, еще мгновение — и будет станция, имя которой — исчезновение. Ангельские хоры поют гамму, неслышно открываются небесные врата — петли их смазаны.
Спина ее коснулась земли. Голоса смолкли, очевидно, у ангелов нет дирижера.
Ладони нащупали прохладную, чуть влажную землю. В одной горсти оказался камушек. Он давил на большой палец, причиняя боль.
Боль?
Бенита разочарованно открыла глаза. Костлявая с косой прошла мимо, не обратив на нее внимания. Клин из затылка был вынут. По небу плыло большое белое облако, похожее на барана Купидона.
Собственно, ей тоже следовало бы часок-другой поспать.
Бенита отряхнула с одежды землю и несколько раз глубоко вздохнула. Тишина, стоявшая на рихваском дворе и у риги, подействовала на нее благотворно. Словно не было ни беженцев, ни войны, ни фронта, расположения которого никто не мог точно определить. Когда в самом начале войны отбирали радиоприемники, Бенита тоже послушно отдала свой. Газеты уже несколько недель не приходили в Рихву, идти за ними в дом для престарелых не было никакого смысла — кто в нынешнее время развозит газеты и письма!
Рихваские постройки и поля, насколько хватало глаз, казались единственным осязаемым островком в этом истерзанном мире. Казалось, что только в Рихве есть еще какой-то, хотя и потревоженный беженцами, порядок, какие-то привычки, какой-то укоренившийся ритм жизни.