Пастырь Добрый - Фомин Сергей Владимирович. Страница 134
— Что это, Ярмолович, с тобой не того?
А когда в следующий раз исправишься, то он говорил:
— Молодец, Яромолович, она у меня умная.
Помню, как долго старалась над заамвонной молитвой. Слова понимала, но они были мертвы для меня. Мне до слез было досадно, что она не выходит. Батюшке я об этом ничего не говорила, а он каждый раз говорил мне ободряюще:
— Ничего, ничего, Ярмолович, старайся.
Вдруг я ее поняла сердцем, но не вполне. Подхожу к Кресту и говорю батюшке:
— Она все же не вся у меня вышла!
На душе была радость, что одолела. Он пристально и строго посмотрел на меня, благословил и сказал:
— На первый раз ничего, потом лучше будет.
Постепенно батюшка стал для меня своим родным. В душе называла его своим старцем, но просить его об этом не смела. Помню, как иногда, не желая получить от батюшки замечания, стараешься ко Кресту не подходить, а приложиться издали. Так батюшка, чтобы не задерживать народ, часто давал чужим крест. Бывало через несколько человек протягивает его кому–нибудь, и ты стараешься за этим чужим приложиться, но батюшка каждый раз отводил от тебя Крест и делал так, что ты вплотную подходила к нему. Тогда он поднимал, бывало, крест, строго смотрел на тебя и выговаривал тебе все. Еще по фамилии назовет, чтобы ни у кого не оставалось сомнения, кто ты такая есть. Так он меня приучил, подходя к нему, самой каяться и говорить, в чем дело, предупреждая его. И это всегда оказывалось лучше.
Бывало, стараешься встать так, чтобы батюшка видел, что ты стараешься. Молитва делалась все сильнее, но она была очень неровная: то удастся, а то нет. Раз за всенощной мне почему–то захотелось, чтобы молитва моя была особенная и понравилась бы батюшке. Я встала так, чтобы он мог все время видеть меня. Несмотря на все мои усилия и старания, молитва получилась хуже всех разов. Батюшка смотрел как–то поверх меня, как на чужую. Мне стало скучно в церкви и досада разбирала, что у меня ничего не вышло. Дома опомнилась и мне стало стыдно за свое поведение. Утром прихожу к батюшке, у него кто–то был. После обычного разговора он мне говорит самым обычным голосом:
— А я вас вчера видел и смотрел на вас, но ничего особенного не видел.
Глаза его пронзили меня насквозь и он добавил как бы с презрением:
— Да нечему было и быть.
Мне было стыдно чужого и я с улыбкой ответила разговорным тоном:
— Да, действительно, батюшка, ничего и не было.
Вдруг лицо его стало гневным, он весь покраснел, взгляд сделался жестким и он, ударив пальцем о кровать, сказал громко:
— Ярмолович, смотри!
Я бросилась ему в ноги.
— Батюшка, дорогой, простите, не буду, — пока он не толкнул меня рукой.
Я поднялась, увидала его ласковым, крепко поцеловала его руку и выкатилась из комнаты. Мне ужас как было стыдно чужого.
И как же я потом всякий раз с такими мыслями боролась в церкви. Раз как–то батюшка служил молебен с водосвятием. Все бросились к нему, чтобы из его рук получить святой воды. Мне этого тоже захотелось. Я протиснулась вперед и стала рядом с ним. Он всякий раз, наливая, миновал мою посуду. Я готова была заплакать. Наконец, батюшка начал читать молитву Царице Небесной и, все так же, не глядя на меня, взял из моих рук бутылку, медленно стал наливать в нее воду, медленно вытирал ее, а сам на словах молитвы: «подкрепи меня нетерпеливую, унылую, нерадивую» — посмотрел на меня и прибавил к ним еще все те грехи, которые во мне были особенно сильны тогда. А также посмотрел на меня при словах: «не отступай от мене, Матерь Бога моего, за роптание и нетерпение мое». Все это батюшка говорил медленно, ясно, а я стояла и краснела. Окончив молитву, он отдал в руку бутылку и сказал:
— Ну, ну, Александра, старайся!
Я поцеловала его руку, как икону, и пошла с душой полной покаяния и горячего желания поскорей исправиться в тех грехах, о которых он молился за меня Царице Небесной.
То была его Царица Небесная — то была его Феодоровская, перед которой он так горячо всегда молился за наши грешные души.
Помню, как трудно было молиться за усопших и за болящих. Имен было так много и вычитывалось это так долго, что нужно было напрягать всю волю, сосредоточить все внимание на эти, казалось, безсмысленные имена. Но один велел, а другой проверял. И вот бывало, когда хоть капельку удастся молитва за усопших или за болящих, посмотришь на батюшку, когда он исповедует на дальнем клиросе, и видишь, как он смотрит на тебя ободряюще:
— Ну, ну, еще постарайся.
И выбиваешься из сил, желая достичь правильной молитвы.
Раз что–то неблагополучно было с о. Константином (было тяжелое время для Церкви). Я принесла записку о его здравии и деньги и положила все это на аналой, где батюшка исповедывал и где уже лежало их много. Батюшка вышел из алтаря и, прежде чем благословить меня, сердито сказал:
— Это зачем?
И сразу вынул мою записку и деньги. Видеть, как я их клала, он не мог.
— Батюшка, простите, я не знала, я как все.
— Ты не все, они (показал на народ) — другое дело, а ты раз навсегда не смей этого делать. Неужели думаете, что я за отца Константина не молюсь. Уж я и не знаю, как еще молиться?
Точно я его упрекала, что он плохо молится. И сразу с тревогой и любовью в голосе спросил:
— Что с ним? По–моему, благополучно. (Если бы действительно опасность была, он бы знал это и, может быть, раньше даже, чем она коснулась о. Константина).
Весь разговор наш с батюшкой был такой, что я совершенно успокоилась и твердо была уверена, что ничто не коснется отца моего духовного, так как о. Алексей зорко бдит за ним и не дает злу прикоснуться к нему. Чтобы окончательно утешить меня, батюшка велел диакону помянуть его.
И бывало, когда тревожишься об о. Константине, молчишь, а батюшка, видя что ты неспокойна, сам спросит:
— А что наш дорогой о. Константин?
И начнет объяснять тебе в чем дело, что это неопасно, что все рассеется. И так хорошо успокоит.
Иногда можно было лично и не тревожить батюшку, но хотелось до смерти лишнее слово от него получить. Идешь на амвон с запиской. Тогда народ легко пропускал без очереди, так как многие лично подавали батюшке записки о здравии или за упокой. Я живо сообразила, в чем дело, и, держа записку в руке, иногда только для виду, вне очереди подходила к батюшке, объяснить ему, что это за «душа», за которую нужно молиться, или в чем нужда такого–то и такого–то и тут уж получишь лишний раз благословение и непременно несколько слов в назидание, а то иногда и участливое слово, которое тебя так и поднимет всю на новое трудное делание.
Раз очень спешно нужно было рассказать батюшке про одну душу и просить его молиться за нее. Я взошла на амвон с правой стороны, чтобы поскорее увидел он меня. Сзади послышались голоса:
— Он исповедует, нельзя так, рассердится!
Я продолжала стоять против царских врат, батюшка стоял спиной ко мне. Одна ушла; взошла другая. Вдруг он быстро обернулся, точно почувствовал, что его ждут и радостно сказал:
— А, Ярмолович, — на всю церковь.
Я подошла довольная, что батюшка не рассердился. Все ему передала, что было нужно, как всегда поклонилась ему в ноги и ушла. Он проводил меня до решетки, а народ расступился, давая мне дорогу. И слышала я удивленные разговоры, что о. Алексей так ласково меня принял. Для кого–то и для чего–то все это было нужно. Он зря никогда ничего не делал.
Всегда и повсюду я батюшке кланялась в ноги. И вот иногда он уйдет еще глубже в своем месте, где бывало исповедывал, чтобы народ не видал оказываемое ему почтение. Он по своему смирению всегда стеснялся почета. А иногда он, напротив, бывало выйдет на вид со своего места и принимал мой земной поклон на глазах у всех. Это делал он для кого–то в народе, чтобы что–то кому–то показать. Так к Кресту когда, бывало, подходишь, иногда тихо говорил замечание, а иногда громко обличит в каком–нибудь поступке или грехе, в котором ты, бывало, совершенно не виновата в этот раз, — обличит для пользы кого–то другого. Но это он делал тогда, когда отцы меня переработали совсем, и когда с их помощью я дошла до того, что, ударь или похвали они меня всенародно, я наружно оставалась совершенно спокойной и ответ на все был один: