Пастырь Добрый - Фомин Сергей Владимирович. Страница 156

   — Нисколько не сержусь. Было и прошло. Это было искушение. Кто–то хочет оттянуть вас от того пути, который вы избрали. Надо стараться, чтобы это не повторилось.

   Он показался мне грустным, но по своей нечуткости я не поняла, что было в душе его в это время, и не знала, как отцы духовные заботятся о своих чадах и как боятся за их души.

   С о. Константином все уладилось просто, но сознание проступка и очень большого не покидало меня и не давало мне покоя. На исповеди каялась опять, просила прощения и опять о. Константин уверял меня, что нисколько не сердится на меня.

   Подошла Страстная. Чувство моего падения не оставляло меня. С ужасом и страхом думала: «Как пойду я к Плащанице, к Тому, от Которого отреклась». И вдруг почувствовала, что не будет покоя душе моей, пока не покаюсь перед батюшкой и он мне перед Богом не замолит моего греха.

   Я считала проступок мой большим, но не таким уж ужасным, раз о. Константин легко простил его. Написала письмо, в котором вкратце объяснила, в чем дело. Особенного покаяния и сожаления о соделанном не было. Кончалось оно так: «О. Константин давно простил, простите и вы, батюшка, пожалуйста. Больше никогда не буду».

   В пятницу отнесла письмо на квартиру к батюшке и просила, чтобы он непременно сегодня же его прочел. Думала: я иду исповедываться, а он будет молиться за меня Богу. И вдруг сделалось страшно, что теперь все будет известно ему. Опять каялась о. Константину. Сердце разрывалось от тоски. Я чувствовала, что оскорбила Господа моего, Которому так недавно обещалась служить. О. Константин утешал меня, говорил, что давно простил меня, что я должна встретить Пасху спокойно.

   И вот я начала с Плащаницы в его храме и стала заходить во все церкви, попадавшиеся мне по дороге на Маросейку, и молилась с горючими слезами в каждой из них Плащанице, чтобы Господь простил меня.

   Вхожу в батюшкину церковь. У двери стоит молодой человек и рыдает так, как я никогда не видала, чтобы человек мог плакать. Он уже исповедывался и о чем–то молился и каялся. Дальше стоит женщина с удивленным лицом, озаренным светом молитвы. Из глаз ее, полных слез, исходили лучи света и она вся, казалось, ушла в небо. Народа много и страшная тишина. Все и вся было полно молитвы. Многие стояли на коленях в ожидании исповеди и со слезами молились. Чувствовалось, что совершается нечто великое: перед умершим Богом старец о. Алексей принимал покаяние человеческих душ и, принимая Трехи, сорастворял их своею молитвою и любовью и отсылал их Небесному Отцу с просьбой: прости им, Господи, ибо не ведают, что творят. Меня охватила эта царившая здесь благость и тишина. Служба кончилась. Какая–то женщина с такой спокойной верой молилась и плакала перед Плащаницей. Я встала около нее на колени. Все поразило меня здесь. Старец о. Алексей совершал свое великое дело: раскрывал язвы душевные, врачевал души людские и приводил их к Богу. Действительно, весь этот народ каялся и молился Богу.

   Душа моя разрывалась от тоски и боли. Думаю, если батюшка сейчас выйдет со своего места и пойдет исповедывать в алтарь, то я брошусь перед ним на колени и покаюсь во всем и буду умолять его заступничества перед Господом. Я готова была на все, лишь бы искупить свой грех.

   Вскоре батюшка пошел в алтарь кого–то исповедывать и очень скоро вышел оттуда, дошел до решетки и в упор посмотрел на меня. Лицо его было озарено молитвой, а в глазах была тихая скорбь. Душа рванулась к нему, но тело окаменело — я не могла двинуться с места. Батюшка еще раз взглянул с укором на меня и, опустив голову, тихо прошел на свое место. Я вскочила, но было поздно, он скрылся. Зарыдав, бросилась я перед образом св. Николая и мысленно, лежа на полу, передала батюшке все, что было у меня на душе, прося его ходатайства за меня перед Богом. Встала и пошла, не переставая горько плакать. Народ говорил:

   — Бедная, наверное у нее большое горе, — а другие: — Нет, это «сам» не простил ее.

   От этих слов мне сделалось еще горше и я в отчаяньи поплелась домой.

   Службы, дом, люди, самый праздник — все это отвлекло меня. Я успокоилась, ходила повсюду, но, когда думала о батюшке, что–то сосало в груди.

   Прошло время праздника. Нужно было мне идти по делу к батюшке. Думала: о. Константин уж давно простил, а батюшка–то уж, наверное, не помнит — он добрый. Да и где же ему всякую нашу глупость помнить. Сделала и сделала, давно все прошло; ничего особенного в этом нет, со всяким может случиться.

   Взошла к батюшке и села в ожидании. Долго он не шел. Наконец входит. Я, как всегда, земной поклон:

   — Простите, и если можно, благословите, батюшка. Простите, что не поздравила вас с праздником. Очень некогда было.

   Он стоял, опустив глаза. Весь его вид был какого–то чужого священника.

   — Здравствуйте, — сказал он любезно, но сухо, — что вам угодно? — тоном, точно я была чужая дама, и именно «дама», которая в первый раз пришла по делу. Я от ужаса обомлела, холодный пот выступил на лбу. Я не понимала, почему батюшка так делает, но чувствовала очень хорошо, что передо мной чужой мне священник, которому и я совсем–совсем чужая.

   Батюшка сел и, не поднимая глаз, спросил:

   — Итак, чем могу быть вам полезен? Садитесь, пожалуйста.

   Я изложила свое дело, запинаясь и путаясь. Одна «душа» просила батюшку принять ее. Надо было пояснить ему кое–что о ее деле. Он сидел как изваяние и холодно слушал, иногда спрашивая подробности. Потом назначил время, когда ей придти. Наступило молчание.

   — Больше ничего? — спросил он все так же.

   За все это время у меня жизнь не клеилась, как–то все из рук валилось. Появилась небрежность к своим обязанностям. На душе было невесело. Пошевельнулось объясниться с батюшкой насчет письма и той пятницы у Плащаницы, но почему–то вместо этого я с раздражением вдруг выпалила:

   — А еще вот: мне очень трудно жить. Мне это надоело! (духовная жизнь). Потом было отчаянье от батюшкиного приема.

   Батюшка мгновенно изменился: лицо ожило, он с гневом посмотрел на меня, вскочил и подошел к столу.

   — Александра, вы на свою жизнь жалуетесь, тяжелая? А у меня жизнь не тяжелая? Разве у всех тех людей, которых вы видите, жизнь не тяжелая? Скажите, пожалуйста, у нее жизнь тяжелая! Что же мне с вами, наконец, делать? Не придумаю.

   Батюшка схватил и раскрыл книгу, точно в ней он искал ответа; потом отбросил от себя и сел против меня.

   — А у о. Константина жизнь не тяжелая? — с гневом сказал батюшка, наклонившись совсем близко ко мне. — Выходит, что у нее одной только жизнь тяжелая!

   Я боялась пошевельнуться и смотреть на него. Мне думалось, что он меня вот сейчас убьет. Я совершенно серьезно не думала, что смогу живой выйти от него.

   Мне нужно было теперь во что бы то ни стало добиться у батюшки прощения, а потом — хоть смерть. Я молчала.

   — Я вас спрашиваю, слышите или нет, у о. Константина жизнь не тяжелая по–вашему?

   — Ему, батюшка, очень трудно жить: семья большая, А. П. часто больна, — еле проговорила я.

   — Не в том дело, у него все они очень хорошие. Ему тяжело служить: много неприятностей, а тут еще такая духовная дочь, как вот эта!

   — Батюшка, простите, простите, пожалуйста, я больше не буду никогда!

   — Не батюшка простите, а как вы могли такой поступок сделать? Очевидно, никто никогда не говорил вам об этом. Вы думаете со мной отделаться так же легко, как с о. Константином? Я вам не о. Константин!

   — Я недавно служил там около вас. А. П., о. Константин и еще там одна была и моя С… а, и все исповедывались и причащались. И так было хорошо, — с лаской сказал батюшка. — А вас там не было.

   — Я, батюшка, в деревне была.

   — Знаю, — оборвал он. — Какой о. Константин хороший, какой он добрый, как жалеет каждого, все прощает, не показывает, что он чувствует, только бы не расстроить человека. Я его спрашиваю: есть у вас такая духовная дочь? (своим проступком я ушла от о. Константина, хотя внешне как будто оставалось то же). — Есть. — А какая она? — Хорошая. — Он так и сказал про вас: хорошая! Я за вас покраснел и потом не смел ему от стыда в глаза смотреть. Хорошая! Действительно, вас–то назвать хорошей! Вас, такую! — с презрением сказал батюшка. — Вас, которая так мучает его. А ему–то как тяжело живется, очень тяжело. И никогда не жалуется.