Пастырь Добрый - Фомин Сергей Владимирович. Страница 76

   Книги о монашестве, история монашества восточного и русского, аскетика, монашеские уставы и правила — все это я поглощал с жадностью. Я не уставал собирать и прочитывать все книги о жизни святых отцов и подвижников, о насельниках египетских и палестинских монастырей.

   Как любил я авву Памва  [146], никогда не улыбавшегося и улыбнувшегося на безсилие бесов. Или Павел Препростый  [147], по послушанию пришедший исцелить бесноватого и, услышавши от беса «не выйду», просто сказавший ему: «Смотри, лучше выходи, а то я встану на молитву к Господу моему Иисусу, и худо тебе будет». Святые Пимен Великий  [148] и Пимен постник Печерский  [149], в день памяти которых я родился, весь сонм земных ангелов и небесных человеков, звезд и столпов монашества свидетельствовал и говорил мне: монашество — вот самый быстрый, прямой и верный путь к Богу. Несколько раз просил я у Батюшки благословить меня на монашество, но Батюшка всегда отказывался: «Это не твой путь и не твоя мера. Твое монашество — любить тех, с кем в жизни Господь тебя поставил. И в миру можно быть монахом». Один раз на мою настойчивую просьбу: «Батюшка, благословите меня идти в монастырь», — он сказал: «А ты знаешь, как в монастыре подходят прикладываться к иконе праздника? Прежде всех подходит игумен». И дальше Батюшка подробно описал мне, кто идет за игуменом. Как подходят иеромонахи, все священствующие и диакона, как идут схимники и старцы. Он нарисовал передо мной движение всей монашествующей братии и показал мне в конце всех идущего последним послушника. Так он, не говоря прямо, намекнул мне, каким смирением, каким терпением и самоотречением должен быть наделен человек, избравший для себя этот путь, и как бы спрашивал меня: «А у тебя разве это есть?» Я огорчался очень его отказом дать мне свое благословение, но продолжал думать по–своему: «Монашество — вот единственный путь к Богу». Свои воззрения я не скрывал, если мне приходилось беседовать с кем–нибудь из маросейских братьев, и это дошло до отца Сергия. В разговоре со мной он высказал мне свое неудовольствие, и если не точно такими словами, то все же с таким смыслом сказал мне: «Если вы дальше будете вести здесь свою монашескую пропаганду, я вас выгоню с Маросейки».

   Помню, как–то раз отец Сергий позвал нас, нескольких братьев, к себе. Он устроил беседу наверху, в столовой. В беседе речь коснулась и монашества. Я не вытерпел и начал горячо говорить, что я думаю об этом.

   Я видел, что отец Сергий все больше и больше хмурится, но я так разгорячился, что не мог остановиться. Я не заметил, что в комнату вошел Батюшка и что он подошел ко мне и слушает меня. Вдруг Батюшка согнутым пальцем стукнул меня по лбу, как завравшегося ребенка: «Все монастырь да монастырь, а ты… (тут Батюшка сказал с особенным чувством, как–то глубоко и вдохновенно) — а ты сам построй свой скит». И сейчас же, при всех, с особенной лаской и любовью благословил меня и ушел к себе. Собственно, этим кончился и наш спор, и вся беседа. Батюшка как бы сказал отцу Сергию: «Ты прав, и я с тобой, но и его я тебе в обиду не дам».

   Слова Батюшки произвели на меня большое впечатление. Я уже и раньше потихоньку старался в своей жизни хоть немного приблизиться к монашескому образу жизни и подчинить ее, сколько возможно, монашескому строю. Иисусовамолитва, телесные подвиги, поклоны, посты стали для меня обязательны. Боясь, что Батюшка будет и здесь меня останавливать, я часто делал свои «подвиги» самочинно, не говоря ничего Батюшке.

   Из русских подвижников я очень любил старца отца Феодора Санаксарского  [150]. У меня была брошюра с его жизнеописанием и с описанием одного Арзамасского женского монастыря  [151], где жизнь монахинь проходила под руководством отца Феодора. Жизнь эта отличалась необыкновенной строгостью. В конце брошюры было напечатано и молитвенное правило  [152], которому следовали монахини этой обители. Вот это строжайшее правило я и выбрал для себя.

   Как–то отец Сергий спросил меня о моем молитвенном правиле и поклонах, и, когда я назвал число поклонов, которое я себе определил, он с возмущением воскликнул: «А кто же вам это разрешил?»

   То же самое было и с постом. Когда приближался очередной пост, отец Алексей всячески меня уговаривал не переусердствовать и знать свою меру. А отец Сергий просто сердился: «Нечего, нечего, никакого постного масла я не разрешаю».

   На многое я смирялся и поступал так, как от меня требовали, но посты я любил, всегда их ждал и уверял, что, кроме пользы, я от них ничего не получаю. Исполнял я их в смирении. Дома никому даже не говорил, пощусь я или не пощусь. Пусть знает об этом Один Бог.

   Шел Успенский пост. Пост короткий и, как я считал, легкий; и я, молча, никому ничего не говоря, его выполнял. Вечером мы ужинали втроем: я, мама и Варя. Еда наша была очень скромная. Обычно это была пшенная каша, и на ужин ее хватало только–только, чтобы нам троим поесть. Ужин всегда готовил я, и я так делал, что разогревал для мамы и Вари кашу на скоромном масле, себе отделял кашу без масла.

   Не помню почему, может быть, мне попалась какая–нибудь очень меня увлекшая духовная книга, но только я забыл об ужине. И вот меня окликнула Варя, которая, не дождавшись меня, сама приготовила ужин и, подав его на стол, позвала: «Саша, иди ужинать!» Машинально я встал и пошел за стол. И, только сев на стул, на свое место спиной к окнам, точно очнулся. Мама сидела против меня, Варя с левой стороны. Они уже кушали.

   Конечно, Варя ничего не знала о моем посте и приготовила все на скоромном масле. А ведь так немного осталось до конца поста, и я теперь все испорчу. Если бы я вспомнил обо всем этом, из своей комнаты крикнул бы Варе: «Кушайте без меня, я после». Но теперь встать из–за стола, отказаться от ужина, который Варя готовила со всем старанием, значило ее глубоко огорчить. К тому же я очень хотел есть и знал, что другой еды больше нет.

   И тут я рассердился на все. Так трудна и тяжела наша жизнь, а я еще ее так усложняю. Ну что переменится, если я съем эти пять или шесть ложек скоромной каши. Съем ли я их или не съем — все останется то же. Ведь не обратится же эта каша в червей. И я, взяв ложкой кашу, понес ее ко рту, но тут же, отшатнувшись, бросил ее с отвращением и ужасом. Каша в ложке шевелилась. В тот же момент я услышал тихий голос испуганной мамы: «Что же это? Казнь Египетская?»

   Варя резко отодвинула свой стул и встала вся прямая. Лицо ее было багровое. Сейчас она упадет. Но она перекрестилась и поспешно собрала и унесла тарелки. Потом она пришла с совком и метелкой стала сметать со стола. Тут только я увидел, что не только тарелки, но и вся клеенка на столе была усыпана маленькими белыми червячками. Они двигались на клеенке, шевелились, сгибались и разгибались. Варя смела их со стола и вынесла ведро.

   Никто не сказал ни одного слова.

   Я видел, как мама ушла к себе в комнату, как она, притихшая и опечаленная, села на кровать и взяла свою Псалтырь.

   Я видел, как Варя встала на колени перед иконой Тихвинской Божией Матери и молилась Ей.

   А я? Я ничего не говорил, не объяснял, не молился, не каялся, не просил у Бога прощения. Я оцепенел.

   Господи! Нет, не под силу мне мой пост, не под силу мне и Твое, Господи, вразумление. Москва. 1961 год, 26 июня.

   Праздник иконы Божией Матери Тихвинской.

Ливень

   После смерти Батюшки отца Алексея многие маросейские братья и сестры в течение сорока дней ежедневно ходили на могилку Батюшки на Лазаревском кладбище  [153].