И было утро... Воспоминания об отце Александре Мене - Коллектив авторов. Страница 59
В этом‑то и проявляется главный дар отца Александра — поворачивать каждое сердце навстречу Христу и всех собирать вместе во имя Его.
Глубоко личностное чувство отца Александра, что всем надо быть вместе перед Богом, было, несомненно, генетическим знанием еврея о том, что Бог призывает к служению. Ему весь народ, — знанием, обретшим свою окончательную достоверность в христианской вере. Так, идея православной соборности — предстояние перед Богом всего народа — питалась в личности отца Александра глубочайшими религиозными корнями.
Да, отец Александр был по крови еврей. Да, вся плодотворность еврейского начала была преображена в нём христианской верой. Да, отец Александр являл собой истинного православного христианина.
И зачем же нам, русским и евреям, дано историческое соседство в одной стране — как не для того, чтобы двум, не могущим жить без Бога народам, так много и тяжко падавшим и страдавшим, не помочь друг другу восстать перед Ним в этот, ещё отпускаемый нам исторический срок? Может быть, и к этому также призывает отец Александр примером своей жизни, своего Служения и своей смерти…
С. Александрова, культуролог,
Москва
Блаженнее отдавать.
(И. Басин)
При первой встрече с о. Александром ошеломляла его открытость. От близких людей не тщились вы получить то внимание, то сочувствие, которым о. Александр встречал каждого в первую же минуту знакомства. Однажды, передавая о. Александру просьбу приехать для разговора, кто‑то добавил, что речь идёт об очень интересном человеке. С улыбкой о. Александр ответил: «Запомните — для меня все интересные. И серые мыши интересны. Мои старушки мне интересны» [25].
Не случайно о. Александр повторял при каждом удобном случае — «блаженнее отдавать, чем брать» (даже влюблённому юноше советовал он это усвоить, видя в том основу взаимоотношений любящих). Всей своей жизнью он следовал этим словам Христа и в служении Богу и людям был неутомим и неутолим. Казалось, он черпает силы в том, что отдаёт их, в том, что отдаёт все всем, отдаёт своё время, внимание, знание, опыт, «тащит» на себе сотни судеб.
Как‑то один прихожанин признался в малодушном чувстве — нежелании помогать кому бы то ни было после того, как его поставил под удар только что вызволенный им из тяжёлой ситуации человек. В ответ о. Александр только тихо произнёс: «Наше дело — делать наше дело. А то, что вовне, — нас не волнует». Ничем он не упрекнул своего собеседника, и это само по себе — прекрасный пример неиссякавшего его великодушия.
Своих духовных детей о. Александр призывал говорить Христу просто: «Я люблю Тебя — (о. Александр прижимал руку к груди), — но плохо следую за Тобой, ковыляю, как на костылях» (и жестами показывал неуклюжие движения). Когда ему жаловались, что молитва, читаемая по молитвослову, звучит как автоматически заученная речь, он говорил, что это не так уж и важно, «главное — чтобы в сердце была любовь к Богу». И становилось понятнее, почему о. Александр так высоко чтил св. Серафима Саровского, св. Франциска Ассизского, св. Сергия Радонежского и ещё многих, называемых «святыми любви». В его кабинете в Новой Деревне рядом с образами названных подвижников, рядом с ликами вселенских учителей были и св. Тихон Задонский, и св. Тереза Лизьеская, и брат Шарль де Фуко, и св. Максимилиан Кольбе. А над всеми ними — Святая Троица — единство в любви…
В своём подвижничестве он был неутомим, но не надо думать, что о. Александр вовсе не уставал. Как‑то, прощаясь с ним на Ярославском вокзале, я посетовал на то, что после лекции много было вопросов ивы, батюшка, наверное, устали… Но о. Александр ответил, что выступления его нисколько не утомляют. «Да я бы сидел с вами ещё столько же. Устаю я от двух вещей — от дураков и от дороги». И, благословив меня, быстро пошёл к электричке, чтобы отправиться в ту самую утомительную и ежедневную дорогу. Немудрено уставать в тряском, холодном вагоне. Но от тех кого о. Александр назвал «дураками», он уставал намного больше…
И, тем не менее, когда ему говорили о безликой, серой и агрессивной толпе на улицах, о невыносимо унылых лицах в переполненном транспорте, о. Александр восклицал: «Возлюбите их всем сердцем своим!» И добавлял, что в тот день, когда у человека, идущего в булочную за хлебом и окружённого этой невыносимой серой жизнью, в душе будет звучать гимн Творцу, — действительность перестанет быть серой. При этом в о. Александре не было и тени наивного оптимизма — взгляд на жизнь у него был абсолютно трезвый.
Он говорил во время исповеди, что нельзя этот мир принимать безоглядно, нельзя и полностью отбрасывать. И дал формулу: «Принимать отрицая и отрицать принимая».
Трудно было представить себе большего жизнелюба. Он любил самою жизнь, евангельскою любовью любил людей, и к природе — одушевлённой и неодушевлённой — относился с тем же благоговением, что и к людям. «Когда я беру ветку дерева, — говорил он, — то чувствую, что прикасаюсь как бы к руке человека». За несколько недель до 30–летия своего церковного служения (1988) о. Александр как‑то сказал, что в молодости как биолог мечтал работать в обезьяньем заповеднике. А годом позже рассказывал, как он зашёл в Минералогический музей и «рыдал там над окаменелостями — первая любовь моей юности!» И добавил, что заниматься этим ему уже, увы, не придется…
Когда о. Александр ещё сочетал занятия биологией и богословием, он работал над книгами, которые позже вышли в издательстве «Жизнь с Богом». Первый вариант «Сына Человеческого» он писал на лекциях по неорганической химии и, смеясь, говорил позднее, что неорганическую химию всё равно знал, а постичь органическую было для него невозможно.
Шеститомник «В поисках Пути, Истины и Жизни» писал уже в Сибири, куда перевели их институт. Окончательный замысел этого огромного труда оформился у о. Александра, как он рассказывал, неожиданно. Однажды он стоял на сопке среди простиравшейся до горизонта во все стороны золотисто–осенней тайги. Внезапно налетел вихрь — и в одну секунду исчезло это громадное жёлтое море, и тайга лишилась всех красок. «И тут я понял — как писать!» — восклицал, вспоминая, о. Александр.
Писал же вечерами, после ежедневной работы на практике, в охотничьей избушке, где были только нары и стол у окна. Ребята, по его словам, выпивали после работы и веселились, кто как мог, а он, запасшись книгами, спокойно писал среди общего гвалта.
Поскольку речь зашла о книгах, хочу об этом сказать особо. У о. Александра была прекрасно подобранная библиотека (на лето 1988 года — по его словам — около 7000 томов), и начитан он был удивительно. В разговоре с ним постоянно обнаруживалось, что нет книги, которой бы он ни прочитал раньше тебя (включая раритеты и журнальные новинки). Любопытны его читательские пристрастия. Например, он любил Ахматову и Волошина и не очень Цветаеву, увлекался научной фантастикой и был равнодушен к Набокову. Любил прозу Мережковского; будучи невероятно занятым, находил время, чтобы перечитывать классику, а «Евгения Онегина» держал, как он сам говорил, у изголовья, вместе с Евангелием.
Ещё несколько чёрточек из области библиофильских интересов. Однажды о. Александр рассматривал мои книжные полки: «Философия религии» Гегеля, «Религия в пределах только разума» Канта, двухтомник Николая Кузанского… А увидев том богословских сочинений Эразма Роттердамского, воскликнул: «А это вообще прекрасно!» От о. Александра я слышал, что ему очень близок по духу умерший в 1906 году богослов Борис Мелиоранский, написавший уникальный труд о догматах христианства.
Хотел бы сказать немного об отношении о. Александра к пластическим искусствам. Суждений его на эту тему сохранилось не так уж много (он всегда подчёркивал — «я не знаток, не ценитель»). Своим любимым стилем он называл стиль «Сецессиона», «арт нуво», говоря, что чувствует к нему «неосознанное влечение». Любил живопись Рериха, но не его философствовалия. Соглашался с высокой оценкой Пикассо, считая, что он был наиболее тонок в голубой и розовый периоды. Потом, по мнению о. Александра, Пикассо часто делал вещи эксцентричные, для рекламы и из дурачества. Но тут же пояснял свои слова: «Сервантес начал писать «Дон Кихота» как пародию на рыцарский роман, а вышло совсем иное. Так же и у Пикассо — работа начиналась как дурачество, а дальше шло другое». Высокого мнения был о знаменитой «Гернике».