Еврейское счастье военлета Фрейдсона (СИ) - Старицкий Дмитрий. Страница 37

Только вот Соня все из души моей не выходит. Хоть волком вой. Всё блазнятся ее большие серые глаза в обрамлении длинных черных ресниц. Ее черные косички вразлет. Ее длинные ладони и узкие запястья. Ласковые пальчики.

А девочка, та, что рядом, мне свои беды дальше рассказывает. Я вежливо уши грею.

— Я практически сразу после школы поступила в госпиталь. Собиралась в институт медицинский поступать на зубного врача, а тут война. Какой может быть институт? Всем классом пошли в военкомат добровольцами записываться, а там нам отлуп — не до нас, мобилизация идет плановая. Ждите своего года призыва. Девчатам сразу путь указали в медицину. Я и пошла, потому, как сама так хотела, а остальные в райком комсомола попёрлись за подвигами — они в снайпера возжелали. Кто-то им в толпе напел, что из женщин снайпера лучше получаются, чем из мужчин. Так что наши пути разошлись, и я естественным образом в санитарки попала. В ближайший от дома госпиталь.

Нина ненамного задумалась, наверное, решала, рассказывать мне или нет, но потом решилась.

— Первые эвакуационные поезда были не специальные как сейчас, а обычные плацкартные. Коридор от двери узкий изломанный углами. Неудобный. Носилки не протащить. Разве что боком. А боком ранбольного носить никак нельзя. Раненые все тяжелые. Поначалу других в Москву и не привозили.

Закрыло лицо ладонями, и продолжила говорить сквозь пальцы.

Жара. Июль на дворе. И вот раздеваемся мы, девчонки, до трусов и лифчика. Надевают нам на спину длинный клеенчатый фартук. Становишься на четыре кости в вагонном коридоре, а спину тебе бойца раненого кладут. Или командира. В бинтах не понять. И ты ползёшь, ползёшь по этим железнодорожным изгибам как муравей в цепочке. Бойца на спине несешь, боишься уронить. Ведь если уронишь то, как поднять? А он на спине стонет. Ему тоже меня жалко. Вот он и терпит, не кричит. А иные — те, что молчат, еще и сиськи на ходу щупают, охальники. Так и ползёшь, пока в тамбуре у лестницы не развернешься, и с тебя раненого не снимут и наружу не вынесут другие руки. А сама опять внутрь в другую вагонную дверь, за другим раненым. С первого раза я все коленки в кровь разбила. Ничего. Перевязали и опять на карачки. А тут еще мне на косу наступили — коса у меня была толстая, длинная. До попы. Я такой косой всю школу гордилась. А тут ору я благим матом, вою, больно мне, а никто понять не может, что случилось. Нас пробка образовалась у вагонного титана. И никто не видит мой беды. Потом когда из вагона раненых вынули, я, как есть, в трусах и лифчике, коленки перевязаны кровавыми бинтами, пошла к охранявшему нас бойцу, без спросу вынула у него с пояса штык такой ножевой и стала себе косу злобно резать под корень. А штык тупой как валенок. Ужас. Боец стоит, челюсть уронив. А я косу пилю и плачу — жалко такую красоту. Потом доктора подскочили. Одели меня в халат. Бойцу штык отдали. Я реву белухой, слезы размазывая. Так мне косы жалко.

— А дальше что? — интересуюсь. Вижу же, что девочке выговориться требуется.

— Дальше… Дальше… Доктор один — он сейчас в Горьком в эвакуации, мне коленки подлечил и отвел в нормальную парикмахерскую на вокзале, где мне прическу сделали короткую. Перед этим он всю очередь оттуда расшугал. Целый месяц мы так поезда с ранеными разгружали. Из теплушек было легче. А потом отправили меня на сестринские курсы при ''пироговке'' — всё же у меня средне образование имеется. А когда я их в октябре закончила, госпиталь уже в Горький уехал в эвакуацию. Я сюда попала. Из Лефортово меня направляли учиться, в Лефортово и распределили. Тогда было, не то, что сейчас. Все еще очень удивлялись, что я приехала обратно уже в форме и с треугольником в петлицах. Мы присягу на курсах приняли. А по окончании нам всем младшего сержанта медицинской службы присвоили.

— Так по-прежнему и хотите стать зубным врачом? — спрашиваю, откусывая нитку.

— Нет. — Смотрит прямо в глаза. — Столько народу поубивало, что нам теперь акушеры больше нужны. Народ после такой войны рожать станет активно. Должен рожать…

Последнюю фразу сказала убеждённо.

— Вдов останется не меряно, — говорю. — А еще больше молодых девчат, что даже свадьбы не дождались.

— Я вам так скажу, товарищ военлёт, хоть одного ребенка, даже без мужа каждая баба родит. Природа заставит. А те, кто с войны вернутся, я так думаю, не меньше трех детишек настругают. Я такие разговоры промеж раненых уже слыхала.

Посмотрела, как я мучаюсь с лётным шевроном, предложила.

— Вы лучше на себя гимнастерку одевайте, а я ваш нарукавный знак по руке наметаю. Быстрее будет.

И весело засмеялась, когда я пижаму снял.

— Ой, какая у вас грудь волосатая!

— Сам знаю, что бибизян. Арон-гутан. — Буркнул в ответ.

Мне почему-то этот ее смех стал неприятен.

Соня, когда мою тушку обмывала, над моей волосатостью не смеялась.

Так, что дошил эмблему на рукаве и ушел спать. Расстроенный.

Что-то мне госпиталь уже надоел. Хромать я уже перестал, так что пусть меня доктора на врачебно-лётную комиссию определяют. Нечего мне тут чужое место занимать.

В палате не спал только Анастас, ворочался. Остальные залихватски храпели.

— Что не спим? — поинтересовался я у него.

— Думаю, — ответил майор в темноте. — Понимаешь, какая вещь. Я полгода воевал, а ни одного немца так и не видел. Думаешь это нормально? И ведь не в штабах околачивался — на линии всё время.

Сел на койку, устало выдохнул. Нет никакого настроения такие беседы вести, а надо. Хоть я и не политрук.

— Но, ты же по врагу стрелял. Большим калибром. Практически морским, — успокаиваю его.

— Стрелял. — Отвечает. — Квадрат дали. В него и пулял минимум за десяток километров. Корректировка по телефону. А спросят дома: ты врага убил? Я и не знаю…

— Ты, думаешь, я фрицев видел? Или они меня? — усмехаюсь. — Ползают по земле не больше муравьев. Или самолет целиком видишь. А чтобы вражеского летчика увидеть — надо с ним столкнуться. А это таран.

— У тебя вот, сколько сбитых? — интересуется.

— Восемь лично и одиннадцать в группе, — повторил я слова комиссара авиационного полка.

— Во-о-о-от! — майор поднял к потолку указательный палец. — А меня что? Только расход снарядов. На финской войне хоть видно было, как от гранитных скал куски отламываются. А тут ничего. Лес и лес. И ничего кроме леса. Разве, что болото. И наград нам не дают. За Финскую тоже не дали. На полк только назначили.

— Переходи в ПТАП [34], - посоветовал я. — ''Смерть врагу — пипец расчёту''. Им наград не жалеют. И оклад у них полуторный.

— Поздно. Без ноги уже не возьмут. — Мясистое лицо у Айрапетяна расстроенное, жуть.

Утверждаю твердым тембром.

— Рано или поздно мы врага обратно погоним в Германию его вшивую. Он, отступая, по дороге укреплений настроит. Капитальных. И вот, чтобы пацанов там сотнями при штурме не класть на подступах… Твое дело теперь научить других пацанов с твоих больших пушек стрелять точно, чтобы от этих укреплений только бетонный щебень оставался. До конца войны, глядишь, много хороших командиров воспитаешь и до полковника дослужишься. И жена рядом будет, под боком. Долму варить.

— Все что ты говоришь хорошо, правильно. Но, всё же так хочется хоть одного врага лично зарезать! — отвернулся, засопел. Перестал глазами блестеть.

— Пошли, перед сном покурим, — предложил я. — Бери костыли.

Майор помолчал с минуту, потом поднялся с кровати.

— Пошли. Все равно сна ни в одном глазу.

В курилке первого этажа — я настоял туда прогуляться, ибо в сортире на этаже уж больно хлоркой воняет, Айрапетян несколько отмяк и даже рассказал мне свежий анекдот. Ну как свежий? Для меня свежий, а так довоенный еще.

— Пишет кавказец в горы письмо из армии, — Анастас прибавил кавказского колориту в голос. — ''Дорогой отец, весна в этом году очень хорошая и ожидается неплохой окот овец. Отбери с отары лучшего барашка, назови его ''Сержант Пилипенко'', расти его, холь как родного и лелей, обмывай, корми лучше всех баранов. Даже шерсть с него не состригай. Пусть этот баран дождется меня из армии. Вернусь домой… Сам… Лично зарежу!''