Киевские ночи (Роман, повести, рассказы) - Журахович Семен Михайлович. Страница 91

Оле скоро восемнадцать. Осенью она пошла работать на чулочную фабрику. Но, по мнению Марата, пролетарская среда еще никак не повлияла на ее анархический характер. Петь да хихикать — только на это сестренка и способна. И все же она может ему помочь.

— Скажи, Оля, разве на фабрике плохо? Коллектив…

— Почему плохо? — Оля блеснула низкой белых зубов. — Девчата…

— И пригожие хлопцы, — подмигнул отец.

— Э, сколько их там, — зазвенела смехом. — Бабье царство.

— Я тебя серьезно спрашиваю, — насупился Марат.

— А я тебе серьезно отвечаю. У нас весело. Знаешь, Марийка замуж выходит. Он — механик…

— Меня это не интересует. В политкружок записалась?

— Записалась, хожу. А в комсомол, говорят, еще не доросла. — Оля постучала себя пальцем по лбу. — Ветер в голове.

И захохотала.

Лицо Марата потемнело.

Теперь уже и отец рассердился.

— Чего гогочешь? Люди за комсомол жизнь отдавали.

— Когда-нибудь и я поумнею…

— Хоть бы дождаться, — сказала мать и погрозила пальцем. — А с Марийки примера не бери…

Оля закружилась на месте. Потом вспомнила про сорочку.

— Видишь! Воротник уже промережила. Еще грудь и рукава. Пока жениха нет, тебе, чертяка, вышиваю… Я ведь тебя, Маратик, люблю. У-у, злюка!..

Она обняла его и ластилась, как маленькая. Марат чувствовал, как давно забытое тепло разливается в груди. Чмокнуть бы сестренку в румяную щеку, подергать за косу.

— Ну, хватит! — отстранил Олю.

— У-у, сердитка…

А отец тоже расчувствовался, снял со стены ненавистную Марату мещанскую гитару, и вот они уже поют вместе с Олей. А мать доливает Марату взвару, и морщинки на ее лице — как лучики.

Марат слушал с деланным равнодушием. Снова у него потеплело в груди, но он сказал себе: «Вот так люди становятся мягкотелыми».

И надо ж было, чтоб именно в эту минуту (семейная идиллия!) явился Толя Дробот. Марат даже зубы стиснул: «На черта я его звал».

— Стучу, никто не слышит… Здравствуйте!

Отец пожал Дроботу руку. Тот даже крякнул:

— О-о!..

— Извиняйте, рабочая рука, — улыбнулся отец.

— Садитесь, — пригласила Оля. — Вы любите петь?

А мать стала потчевать:

— Отведайте нашего взварчика.

— Нам некогда, мама! — Марат смущенно вскочил.

Но Дробот не торопился.

— От такого компота отказаться? Ты что…

Оля засмеялась. А мать сияла, глядя, как гость смакует взвар.

— Вы, товарищ Толя, тоже стальной боец? Или чуть помягче? — спросила Оля. Губы и глаза ее смеялись.

— Совсем мягкий. Как подушка из гусиного пуха.

— А стихи у вас разные. Есть и такие, — она подняла сжатый кулачок.

— Что ты понимаешь! — бросил Марат.

— Братик-Маратик, не кипи…

— А это хорошо, что такие? — спросил Толя.

Оля стала серьезной.

— Хорошо, — она смотрела ему в глаза.

— Идем, — снова вскочил Марат.

Дробот весело попрощался со всеми и неохотно вышел вслед за Маратом.

На улице он сказал:

— Ты дурак.

Марата передернуло.

— Почему?

— Почему — не знаю, но дурак…

Марат не ответил. Ждал еще каких-нибудь язвительных слов. Но Дробот заговорил грустным голосом:

— А хотел бы я, чтоб у меня были такие отец и мать. И такая сестра.

Марат растерянно пожал плечами» насупился:

— Это в тебе говорит бывший беспризорник.

— Возможно.

Марат уже готов был пуститься в жаркий спор. Но что-то подсказало ему: никакими словами он сейчас Толю не переубедит.

— Ты когда-нибудь грелся у асфальтового котла? — спросил Дробот. — Думаешь, это очень приятно? Тебя когда-нибудь заедали вши? А перепревшая рубашка расползалась у тебя на плечах? — Он исподлобья глянул на Марата. — Какого же черта мелешь всякую ерунду? Что тебе, дома плохо?

Марат молчал.

— Я пацаном на селе рос, — сказал Дробот. — Помню хату, садик. Отец и мать от тифа умерли. Кто-то отвез меня на станцию и оставил… Эх, Марат!

Марат шел молча. Его и самого растревожила сегодняшняя встреча с родителями и Олей. А тут Толя ковыряет. Но нет, он свое докажет, он переборет эту минутную слабость. Вкусный домашний взвар — это еще не все.

— С такой биографией, — Марат перевел разговор на другое, — ты безусловно можешь стать пролетарским поэтом. — Но тут же предостерег: —Только смотри, не впадай в интеллигентщину. С поэтами это случается…

10

«Пущено письмо из Полтавы, апреля двадцать пятого числа, году сами знаете какого.

Пишет вам родная дочка Наталка, что живет теперь далеко от своего дома и своего рода, и солнышко ей не светит и не греет. В первых строках моего письма крепко целую всех — родную мамусю, братика Степанка и вас, тато, не гневайтесь и простите меня, сильно перед вами виновата, как вспомню, так слезами зальюсь.

Работаю я, чтоб вы знали, в редакции, это там, где газету пишут. Работа не тяжелая — мою полы, прибираю, подметаю. И грею чай, кому захочется. Да еще хожу в типографию с пакетами и на почту. А живу в маленькой комнатке, где раньше жила какая-то тетка Паша, ее все добром поминают. Тут аж восемь комнат. За столом сидят корреспонденты и товарищ секретарь. Пишут сперва рукою, затем на маленькой машинке с буковками это писанье отстукивают. И уже потом в типографии на железной машине получается газета.

А отдельно сидит товарищ Редактор, Лавро Иванович, с бородою, и уже немолодые, такие, как вы, тато. У товарища Редактора на той неделе приключился страшный кашель с кровью, напугалась я до смерти. А ихняя жена, Варвара Демьяновна, сказала мне, что товарищ Редактор за советскую власть воевали и носят пулю в груди, и вынуть не можно, возле сердца, как гадюка, залегла.

Еще работает в редакции молодой Поэт, пишет стихи. И так у него складно строчка к строчке ложится, что даже дивно, потому как глянешь: такой, как все. Любит яблоки грызть и смеется, как хлопчик.

Видела я туманные картины в кинематографе. Не знаю, как и описать; может, расскажу когда-нибудь. Сидят люди в темной зале, а на полотне, ну живые-живехонькие, матросы бегут, стреляют и всякие буржуи перед ними трясутся. А еще товарищ Редактор сказал: вижу, у тебя ко всему интерес есть, вот тебе билет в театр. Пошла я на представление, называется «97». Ну и поплакала! Ну и посмеялась! Будто из нашего села все на театр взяли. Вспомнила я вас, тато, и деда с палочкой, и всех наших незаможников.

А еще крепче припомнила все наше, когда пришел товарищ Селькор. Ему отрезали в больнице руку, которую порубали куркули, чтоб не писал в газету. Такой молодой и уже калека, да видно, и смерти не боится, потому как за правду стоит. У меня аж сердце зашлось. Целую ночь не спала, доколе же такое на свете будет, что за правду убивают?

Чтоб вы знали, мама и тато, с того утра, как за мною гнался с топором Василев отец, классовый куркуль, жизнь моя сильно переменилась. Не убил куркульский топор, так, значит, судилось мне еще жить, и уже что будет, то будет. Побежала я к людям, а не в родную хату, потому знала, тато, что будете браниться, а я таки виновата. Не послушала вас, пошла замуж за Василя, еще в школе мы дружили, что голубки, а потом поклялись не разлучаться до смерти. Все говорил мне Василь: не надо нам отцова добра-богатства, подадимся в широкий свет, чтоб никто глаза не колол. Но в их змеином гнезде все это перевернулось. Василь боялся лютых своих отца-матери и широкого света тоже боялся, не знал, как быть.

Брала меня грусть-печаль на него глядя, а еще больше жаль было жизни нашей молодой, что и не расцвела, а уже стала вянуть.

Молчала и терпела, хотя было невмочь. Да что было делать? Не жаловалась никому, потому — стыдно, а когда мама приходили, я им наказывала, чтоб вам, тато, ничего не говорили. Как была у них наймичкой, так и осталась наймичкой. Как в песне поется: «Ой, матинка-зорька, как в наймичках горько…» И конца-края не видно было, до самой могилы запряглась. Свекруха и свекор волчьими глазами смотрят и шипят, что меня на их добро потянуло. Да чтоб оно в прорву провалилось, это ихнее добро, от него только слезы. Не знали вы и того, что на рождество я чуть пальцев не лишилась, с коровами и свиньями управляясь. Аж посинела вся, аж корчило меня. Вернулся Василь из Полтавы (они погнали его сало и колбасу продавать), вернулся, глядит на меня и плачет. А я ему говорю: давай убежим в широкий свет. А он мне говорит: свет для всех широкий, а для меня слишком узкий, в таком гнезде вылупился… Снова говорю ему: подадимся на Донбасс, там всех берут, или, может, шахты испугался? Да вижу, всего он боится, и уже наша молодая любовь истлела в пепел.