От Монтеня до Арагона - Моруа Андре. Страница 105

Красная нить его жизни очень скоро обрисовала фигуру Смерти. Она представлялась ему молодой и очень красивой женщиной в белом халате сиделки и в резиновых перчатках, с быстрой речью и сухим, бесцветным голосом. Мотоциклисты в черном, ее помощники, эскортируют ее длинную машину.

Смерть никогда не действует сама,
Есть у нее на это члены свиты,
У них кинжалы, пули, сулема,
Добычу в срок приносят ей наймиты.

Ее стерильная административная сухость была куда ужаснее макабрской пляски скелетов. И потому, что эта зловещая распорядительница отняла у него еще в ранней молодости тех, кого он любил, Кокто сводил в постоянном контрапункте мелодии любви и смерти. Ему было всего тридцать лет, когда он уже писал:

Жизнь — путь, и полпути, увы, лежит за мной,
Уже я вижу смерть там где-то, под горой.
Уходит молодость, бесчисленные знаки
Свидетельство тому. Где мой венок из роз?
Мы — лицевой узор ковра метаморфоз,
Смерть ткет его с изнанки.

Он не знал никакой надежной защиты от смерти и несчастья. Он был не только фаталистом, но верил в заговор могучих и злых сил против человека. Трагедия Эдипа была ему так же близка, как и драма Орфея. С какой ужасной серьезностью обращался он в начале «Адской машины» к публике, бросая ей жестокое предостережение: «Смотри, зритель, вот механизм, собранный таким образом, что его пружина медленно раскручивается на протяжении всей человеческой жизни, одна из самых совершенных машин, когда-либо созданных богами ада для математически точного уничтожения смертных». Даже в последние годы своей жизни, несмотря на славу и почести, обрушившиеся на него, несмотря на привязанность друзей, окружавших его, он так и не освободился от навязчивой мысли об этой адской машине, которая и вправду подстерегает всех нас и в конце концов уничтожит. Правда и то, что он был уязвимее других, потому что острее чувствовал.

И тем не менее надо жить. У Кокто были свои рецепты. Первый — невидимость. Он считал ее своим долгом.

* * *
Нагое тело — срам? А нагота души?
Кто вам ее простит? Поэт, запомни это:
Чтоб душу скрыть от глаз — все тряпки хороши,
Была бы лишь ничья стыдливость не задета.

Тот фиктивный персонаж, в которого его превратили, защищал его личность. И те, кто, пытаясь понять Кокто, кололи булавками восковую фигурку, вылепленную ими будто бы по его подобию, не могли причинить ему боль, потому что эта фигурка нисколько не походила на него. Он считал, что всякий шедевр соткан из странных загадок и глубоко затаенных признаний. «Мы живем в потемках; ах, как я восхищаюсь людьми, которые знают, что делают!» Он хранил свои секреты, потому что секрет, который не хранят, перестает быть секретом. Враги, так часто обстреливавшие его, никогда не могли попасть в него, потому что Невидимый всякий раз был не там, где они думали.

Второй способ защиты — развлечение в паскалевском понимании этого слова [636]. Некоторые его фразы вызывают в памяти знаменитые «Мысли». «Если мне суждено прожить даже сто лет, — писал Кокто, — это всего лишь несколько мгновений. Но мало кто хочет признать, что мы занимаемся своими делами и играем в карты в экспрессе, который несется к смерти». А сам он играл в карты в этом скором, разрезавшем тьму веков. Я хочу сказать — он председательствовал на празднике, на корриде; был очаровательным гостем на дружеском пиру; он воздвигал сотни образов между собой и пропастью, разверзшейся у его ног. «Что делать, — говорил он, — против этого страха пустоты? Он меня иссушает. Нужно забыть о нем. Я стараюсь. Даже читаю детские книжки. Избегаю контактов, которые дали бы мне почувствовать бег времени». Пруст возвращал утерянное время; Кокто пытается обмануть его.

Чтоб время обмануть, я песни сочинял
И пел на сто ладов,
Но более всего я избегал похвал
И леденящих слов.

В сущности, только работа была для него надежной броней против смертоносных частиц, расщеплявших мысль. Он сомневался во всем — в жизни и боге, но в одно он верил: в свое призвание поэта. С ранних лет он исступленно воевал со словами. «Парламентеры неведомого» диктуют свои поэмы только тем, кто безраздельно отдается служению музам. Юные богини внушают желание писать; они не направляют руку писателя.

Как пленника они берут его с собою,
Подводят к той черте,
Где вдруг, оцепенев, он видит что-то злое в их дикой красоте.
Но я так помогал их первозданным силам,
Так делал свой урок,
Чтоб каждый миг теперь довольным и счастливым
Я умереть бы мог.

Его третьим прибежищем была дружба. Кокто заслужил привязанность самых выдающихся людей своего времени — Пикассо и Макса Жакоба, Дягилева и Стравинского, Жида, Радиге и многих других. С каким великодушием говорит он о своих друзьях:

Не по моим плечам музеев тяжкий груз,
Столетий колесо,
Куда милее мне, чем эхо прежних муз,
Творенья Пикассо.

Или вот что он пишет о группе музыкантов, которых создала и выдвинула его дружба:

Тайфер и Онеггер, Орик, Мило, Пуленк,
Я пышный ваш букет в одну поставил вазу.
Внизу вы сплетены, зато над вазой сразу
Вам всем простор для вдохновенья дан.

«Я не смог бы жить без дружеского общения, — говорил он, — но я немного требую от своих друзей». Он легко забывал о себе ради тех, кого любил, старался им помочь. Его вкус сформировал актера Жана Маре, художника Эдуарда Дерми.

О любви он писал с затаенной нежностью:

Любовь! Какой венок тебя украсить может?
Какими пальцами сплести живую прядь?
Твой гений — тишина, но я дерзаю все же
Хвалу тебе воздать.
Я жил твоим огнем, я слеп в его сиянье,
Смыкали мне уста веления твои,
И должно было так, ибо в одном молчанье —
Поэзия, достойная любви.

Ему нравилось сплетать в прихотливом узоре мелодию любви и сна — родного брата смерти.

Ничто не ложно так, как вкрадчивый покой
Лица во власти сна.
Египетская смерть под маской золотой,
О, как ты мне страшна!

Как видим, темы Кокто очень мало менялись на протяжении его жизни и всегда были трагическими: сон, любовь и смерть, угрожающая любви, особенно смерть, остававшаяся в центре его мысли.

О смерти думаю, которая так быстро
Приходит, чтоб навеки усыпить…

И еще:

Уходим, приходим —
Миллионы шагов,
Приходим, уходим —
Удел наш таков.