От Монтеня до Арагона - Моруа Андре. Страница 106

От сумрака утра До свода могил Обманута скука Сияньем светил.

Нельзя сказать, что он боялся смерти: я видел, как он смотрел ей в лицо, когда она уже вошла в его комнату. Вернее, он пытался убедить себя, что, следуя за своей смертью, человек может проникнуть вместе с ней в запретные пределы будущего. «Задача поэта — загнать неведомое в капкан». Тщетная погоня, конечно, и Орфей, посмевший пересечь зеркало вод, попадется в невидимые силки. Но этот вызов адской машине рождает трагедию, прекрасную и неповторимую.

III. Техника

Для каждого художника стиль — основа техники. У Кокто он остается, по сути, неизменным, что бы он ни делал: прозу, поэму, фильм, картину. Всегда стремительный и суровый, он экономен в словах и украшениях и долго целится, чтобы попасть в самое яблочко, чего бы это ни стоило. Я часто наблюдал, как он рисует. Нужная линия ложилась на бумагу без колебаний и без переделок, с безукоризненным мастерством. Это было почти невероятно. Казалось, он обводит заранее нанесенный рисунок, но нетронутая белизна бумаги гарантировала подлинность творческого акта.

И точно так же было со стихами и прозой. Он долго обдумывал и мало зачеркивал. В его поэзии последовательно сменялись два стиля: в пору своей безумной молодости он увлекался стилем парада, ярмарочного оркестра, словесной фантазии и игры слов. Порой это были трагические игры. Например, в «Ангеле Эртебизе»:

Убивают тебя, но не ты, а я
Умираю в последней строке бытия.
Крылья ангела или пламя костра?
Слишком поздно. Подходит к концу игра.
Остается совсем немного.
Огонь!
Он расстрелян солдатами бога.

Обратите внимание на расположение слова «огонь»! Он верил в эти игры в духе Малларме, подражал его поэме «Удача никогда не упразднит случая» [637]. Но вскоре он устал от этого жонглерства и декоративных излишеств и благополучно перешел ко второму стилю, который напоминает своими необычными инверсиями великих поэтов XVI века.

Я на море гляжу, оно полно загадок,
Его стихия зла, но почему ж оно
И ноги лижет нам, как ласковый щенок,
И так нежна кайма его прибрежных складок.

Или вот еще четверостишие, словно бы взятое из сонета Дю Белле [638]:

Карман мой пуст всегда, но я слыву богатым,
Открыто сердце всем, а говорят, я сух.
Кто эту вывеску прибил к моим пенатам?
Какой орел убьет змеиный этот слух?

«Подражание», — говорили его хулители. Но Пруст и Валери утверждали, что подражание — школа художника, и доказали это своим примером. В прозе Кокто стремится к крепкому, мускулистому стилю. Он всегда принимает первое же слово, подсказанное музой, даже если оно немного диссонирует, тем более если оно диссонирует. «Идея рождается из фразы, как сновидения — из положения спящего». Его учителем в прозе был Монтень, который всегда говорил то, что хочет сказать, и так, как подумалось. В стиле Кокто есть некоторая шероховатость, но, перечитывая себя, он стыдился только излишних украшений. Он хвалит Чарли Чаплина за то, что после каждого фильма тот, пользуясь его выражением, трясет дерево. «Надо, — говорил Чаплин, — сохранять лишь то, что держится на ветках». Кокто знал, что может сохранить свой стиль, только если останется верен своей истинной натуре, и что его вольты ограничены пределами очень маленького пространства.

Он часто повторял, что развитие таланта художника связано с его нравственным развитием. Для чистоты стиля тоже необходимы скромность, безошибочность суждений и душевная щедрость. Гюго сказал бы: «В виртуозности есть своя добродетель». Кокто говорил: «Если б это было возможно, я с удовольствием открыл бы институт красоты для душ, хотя вовсе не считаю, что моя душа прекрасна, и не надеюсь творить чудеса, но мне хотелось бы, чтобы клиенты заботились о своем внутреннем изяществе». И в самом деле, внешнее изящество — лишь отражение внутреннего. Каждое произведение — всегда портрет, воспоминание своего создателя.

В романе его техника со временем все больше совершенствовалась. «Великое отступление» автобиографично. У героя, Жака Форестье, как и у автора, непокорные волосы, которые торчат во все стороны, и он ходит всклокоченный, не умея справиться с ними. «Живость ума создала ему репутацию блестящего человека. Он способен был выкопать рифмы из-под земли. Под рифмами мы понимаем все что угодно. Всю свою жизнь он возделывал скудную почву и улучшал сорные породы, отчего в его облике появилась какая-то суровость, плохо вязавшаяся с его природной мягкостью. Он был худым — стал тощим. Был уязвим — стал комком нервов». В этом портрете мы узнаем Кокто и его стиль.

«Тома-самозванец» тоже в какой-то мере близок автору. У Тома де Фонтеноя много общих черт с Кокто. Их военные приключения очень похожи. «Как всякий ребенок, Тома воображал себя не тем, кем он был: то кучером, то лошадкой». Играя в войну, он доигрался до того, что умер по-настоящему. Это едва не случилось с Кокто. Очень удались в романе сатирические портреты светских женщин, отправляющихся на войну [639], врачей и священников.

В «Трудных детях» есть ряд картин и образов, которые делают этот роман почти шедевром: незабываемы красота жестокого ученика Даржело, лицеисты в снегу и особенно детская комната. Бывают дома с особым укладом жизни, которые ошеломляют любого здравомыслящего человека. Кокто — мастер подобных описаний. Но главное и особенно редкое преимущество Кокто в том, что он сохранил в себе достаточно детскости, чтобы любить детей и описывать их священные игры: «Это пойдет?» — «Что пойдет, куда?» — «В сокровище». — «Что пойдет в сокровище?» — «Портрет типа, который запустил в меня снежком». Дети «уезжают» в мир мечты. Потом, подрастая, они уж никуда не «уезжают» и жульничают в игре. Но дьявол не дремлет, и все они умрут молодыми. Для своих историй Кокто не признавал иного конца, кроме смерти. Да и бывает ли другой?

Мы уже описали кривую его театральной карьеры. Так называемый «бульварный» театр умирал, когда Кокто пришел к нему. «Надо было перейти к другим упражнениям». Этим вызвано его обращение к античности («Антигона», «Эдип», «Орфей»), к средним векам («Рыцари Круглого стола») и к сюрреалистскому фарсу («Парад», «Новобрачные»). Потом для Кокто пришло время вступить в спор с самим собой. «Расин, Корнель, Мольер были бульварными авторами своей эпохи. Не надо обманываться. Бульвар значит «массовая публика». Именно к массовой публике адресуется театр». Отсюда — возвращение к «бульварной» трагедии: «Трудные родители», «Идолы», «Адская машина», «Двуглавый орел».

Несравненным является его вклад в искусство экрана. Он был одним из первых писателей, которые поняли, что так же, как роман и театр, кино может рождать произведения искусства. Фильмы пишутся, так сказать, световыми чернилами, но законы стиля остаются неизменными: строгая простота, ритм, скромное подчинение требованиям ремесла. Камеру тяжелее передвигать, зато у нее есть собственные открытия, которые использует великий художник. Так, Микеланджело умел извлекать редкую красоту даже из недостатков мрамора. Кокто хотел быть в кино не поэтом, который с жалобными причитаниями снисходит до техники, а мастером на все руки, который не боится никакой работы на съемочной площадке. «У меня простой метод, — говорил он. — Не беспокоиться о поэзии. Она должна явиться сама собой. Достаточно произнести вслух ее имя, чтобы вспугнуть ее».