Назови меня своим именем (ЛП) - Асиман Андре. Страница 47

Или я ревновал его к семье, к жизни, которую он создал для себя, к вещам, которые я не мог с ним разделить, о которых понятия не имел? Вещам, которые он любил и терял, и потеря которых сломила его, но присутствие которых в его жизни я не мог засвидетельствовать и никогда не узнаю о них. Меня не было рядом, когда он обрел их, не было, когда он с ними расстался. Или все намного проще? Я приехал проверить, чувствую ли что-нибудь, живо ли еще что-нибудь. Проблема заключалась в том, что я не хотел, чтобы что-то еще оставалось.

Все эти годы, думая о нем, я думал или о Б., или о наших последних днях в Риме, и все воспоминания сводились к двум моментам: балкону с его мучениями и Виа Санта-Мария-дель-Анима, где он прижал меня к старой стене и целовал, позволив обвить ногой его ногу. Каждый раз, приезжая в Рим, я возвращаюсь на то место. Оно все еще живо для меня, все еще дышит настоящим, все еще пульсирует под древней мостовой, как сердце из рассказа По, напоминая мне, что здесь я наконец нашел жизнь единственно правильную для себя, но которую не сумел удержать. Я никогда не думал о нем в декорациях Новой Англии. Некоторое время я жил в Новой Англии, не далее чем в пятидесяти милях от него, но по-прежнему представлял его где-нибудь в Италии, далеким от реальности. Места, где он жил, также казались ненастоящими, и едва я начинал думать о них, они тоже теряли очертания, такие же далекие от реальности. Теперь, как выяснилось, не только городки Новой Англии были вполне настоящими, но и он сам. Я давно мог навязать себя ему, женатому или неженатому – вот только это я на самом деле был далек от реальности.

Или я приехал с гораздо более низменной целью? Обнаружить, что он живет один, ждет меня, жаждет вернуться в Б.? Что обе наши жизни подключены к одному вымышленному аппарату искусственного дыхания, в ожидании того времени, когда мы наконец встретимся и вернемся вспять к Пьявскому памятнику?

Наконец, у меня вырвалось: «По правде говоря, я не уверен, что ничего не испытываю. А знакомясь с твоей семьей, я предпочел бы не чувствовать ничего». Повисла драматическая пауза. «Возможно, ничего не прошло».

Говорил ли я правду? Или под влиянием натянутого, щекотливого момента произносил вещи, в которых никогда напрямую не признавался себе и не мог бы поклясться в их абсолютной правдивости?

– Не думаю, что все прошло, – повторил я.

– Итак, – сказал он. Его итак было единственным словом, способным обобщить мои колебания. Но, возможно, он имел в виду Итак?, как бы спрашивая, что такого неожиданного в том, что я все еще хотел его спустя столько лет.

– Итак, – повторил я, как будто речь шла о капризах и прихотях кого-то постороннего, а не обо мне.

– Итак, по этой причине ты не можешь зайти выпить?

– Итак, по этой причине я не могу зайти выпить.

– Ну и балда!

Я совсем забыл это его словечко.

Мы дошли до его кабинета. Он представил меня двум-трем коллегам, встретившимся нам по пути, удивив меня полнейшей осведомленностью в нюансах моей карьеры. Он знал все, был в курсе даже незначительных деталей, некоторые из которых можно было раскопать только в Интернете. Это тронуло меня. Я считал, что он и думать забыл обо мне.

– Хочу показать тебе кое-что, – сказал он. В кабинете стоял большой кожаный диван. Диван Оливера, подумал я. Значит, здесь он садится и читает. Диван и пол были завалены бумагами, за исключением одного угла, занятого алебастровой лампой. Лампа Оливера. Я вспомнил листы бумаги, разложенные по полу в его комнате в Б. «Узнаешь?» – спросил он. На стене висела вставленная в рамку цветная репродукция плохо сохранившейся фрески митраистической бородатой фигуры. Мы оба купили себе такую в то утро, когда побывали в базилике святого Климента. Я не видел свою уже лет сто. Рядом, также в рамке, висела почтовая открытка с изображением уступа Моне. Я моментально узнал ее.

– Она когда-то была моей, но ты владеешь ей уже гораздо дольше. – Мы принадлежали друг другу, но с тех пор столько прожили порознь, что стали принадлежать другим. Лишь случайные встречные определяли течение наших жизней.

– У нее долгая история, – сказал я.

– Знаю. Когда я менял рамку, то увидел надписи на обороте, и теперь их можно прочитать, перевернув открытку. Я часто думал об этом Мейнарде. Вспомни обо мне однажды.

– Твой предшественник, – сказал я, чтобы подразнить его. – Нет, ничего такого. Кому ты отдашь ее в один прекрасный день?

– Я надеялся, что как-нибудь один из моих сыновей вернет ее лично, когда приедет погостить. Я уже добавил надпись от себя, но тебе ее не покажу. Ты остановился в городе? – сменил он тему, надевая плащ.

– Да. На одну ночь. Завтра утром у меня встреча с людьми из университета, потом я уезжаю.

Он посмотрел на меня. Я знал, что он думает о том вечере во время рождественских каникул, и знает, что я знаю это.

– Значит, я прощен?

Он сжал губы в безмолвном извинении.

– Давай выпьем у меня в отеле.

Я ощутил, как он насторожился.

– Я сказал выпьем, а не перепихнемся.

Краска смущения залила его лицо. Я продолжал разглядывать его. Он все еще был поразительно красив – густая шевелюра, ни грамма жира, по-прежнему бегает по утрам, сказал он, кожа все такая же гладкая, как тогда. Только несколько пигментных пятен на руках. Мысль о них засела у меня в голове.

– Что это у тебя? – спросил я, показывая на его руку, касаясь ее.

– Они у меня повсюду.

Пигментные пятна. У меня сжалось сердце. Я хотел расцеловать их все.

– Чересчур много солнца в молодости. Да и потом, чему удивляться. Я старею. Через три года моему старшему сыну будет столько же, сколько тебе было тогда. По правде говоря, он больше похож на тебя в ту пору, когда мы были вместе, чем ты сейчас похож на того Элио, которого я знал. Просто удивительно.

Значит, так ты называешь это, когда мы были вместе? подумал я.

В баре старого отеля мы нашли тихое местечко с видом на реку и на большой декоративный сад, весь в цвету. Мы заказали два мартини – джин «Бомбей Сапфир», уточнил он – и уселись рядом в тесной полукруглой кабинке, словно двое мужей, вынужденных сидеть в неловкой близости друг от друга, пока их жены отошли попудрить носики.

– Через восемь лет мне будет сорок семь, а тебе сорок. Еще через пять мне будет пятьдесят два, а тебе сорок пять. Тогда ты придешь на ужин?

– Да. Обещаю.

– То есть ты хочешь сказать, что придешь только когда будешь достаточно стар, чтобы помнить. Когда мои дети разъедутся. Или когда я стану дедом. Так и вижу нас в тот вечер, сидящих рядом и попивающих крепкий eau-de-vie [43], наподобие граппы, которую твой отец иногда наливал по вечерам.

– И подобно старикам, сидящим на пьяцетте напротив Пьявского памятника, мы будем разговаривать о двух молодых парнях, на несколько недель обретших безмерное счастье и проживших остаток жизни цедя по капле эту чашу счастья, боясь преждевременно растратить его, позволяя себе крошечный глоточек на очередную годовщину.

Но это эфемерное прошлое до сих пор взывает к себе, хотел я сказать ему. Они не в силах изменить его, переписать, стереть из жизни или прожить заново – оно просто маячит во мраке, как огоньки светлячков на летнем поле, и не перестает твердить, Вот что у вас могло быть взамен. Но возвращение назад – ошибка. Движение вперед – ошибка. Выбор другого пути – ошибка. Попытка исправить ошибку оказывается такой же ошибкой.

Их жизнь похожа на искаженное эхо, навеки похороненное в замурованном митраистическом склепе.

Молчание.

– Господи, как же они завидовали нам тогда за ужином, в первый вечер в Риме, – сказал он. – Глаз не сводили с нас, молодые, старые, мужчины, женщины – все без исключения за тем столом – глазели на нас, потому что мы были так счастливы.

– И в тот вечер, уже состарившись, мы по-прежнему будем говорить о тех молодых парнях как о двух посторонних, встреченных в поезде, которыми мы восхищались и которым сочувствовали. И будем называть это завистью, потому что слово «сожаление» заставит нас страдать.