Назови меня своим именем (ЛП) - Асиман Андре. Страница 44
Сразу по окончании нашего разговора я поднялся к себе, чтобы проверить, что он забрал, что будет напоминать ему обо мне. Потом увидел светлое пятно на стене. Господи. Он взял вставленную в рамку старую почтовую открытку с изображением уступа Моне, датированную приблизительно 1905 годом. Один из предыдущих летних гостей откопал ее на каком-то блошином рынке в Париже два года назад и послал мне в качестве сувенира. Поблекшая цветная открытка изначально была отправлена в 1914 году – на обороте имелось несколько торопливых, пожелтевших строчек на немецком, адресованных некоему доктору в Англии, рядом с которыми американский студент черными чернилами написал послание для меня – Вспомни обо мне однажды. Открытка будет напоминать Оливеру о том утре, когда я впервые признался. Или о том дне, когда мы проезжали мимо уступа, делая вид, что не замечаем его. Или о том дне, когда мы решили устроить там пикник и поклялись не прикасаться друг к другу, чтобы получить большее наслаждение лежа в постели позже днем. Я хотел, чтобы картинка находилась у него перед глазами все время, всю его жизнь, напротив рабочего стола, постели, везде. Вешай ее повсюду, где бываешь, думал я.
Разгадка пришла ко мне ночью, во сне, как обычно. До тех пор я об этом не задумывался. И тем не менее все было у меня под самым носом целых два года. Его звали Мейнард. Однажды после обеда, очевидно, зная, что все в доме отдыхают, он постучал в мою стеклянную дверь и спросил, нет ли у меня черных чернил – у него закончились, а он пользовался только черными, как и я, насколько ему было известно. Он зашел в комнату. В одних купальных плавках я подошел к столу, взял пузырек и протянул ему. Возникла неловкая пауза, в течение которой он просто стоял и смотрел на меня, затем взял пузырек. Тем же вечером он оставил флакон перед моей балконной дверью. Любой другой постучал бы снова и отдал его мне лично. Мне тогда было пятнадцать. Но я не отказал бы ему. Во время одной из наших бесед я рассказывал ему о своем любимом месте в горах.
Я даже не думал о нем, пока Оливер не стащил его открытку.
После ужина я заметил отца на его привычном месте за столом для завтрака. Он отвернул кресло от стола и сидел лицом к морю, на коленях у него лежала корректура его последней книги. Он, как всегда, пил ромашковый чай, наслаждаясь вечером. Рядом стояли три больших свечи с ароматом цитронеллы. Сегодня было особенно много комаров. Я спустился, чтобы присоединиться к нему. В это время мы частенько сидели вместе, но за последний месяц я забросил наши посиделки.
– Расскажи мне о Риме, – попросил он, увидев, что я собираюсь сесть. В эти минуты он обычно позволял себе выкурить последнюю сигарету за день. Он слегка небрежным жестом отложил рукопись, как бы говоря «а теперь перейдем к интересной части», и стал прикуривать сигарету от одной из свечей. – Итак?
Рассказывать было не о чем. Я повторил то, что уже рассказал матери: отель, Капитолий, вилла Боргезе, базилика святого Климента, рестораны.
– Много ели?
Я кивнул.
– И пили тоже много?
Я снова кивнул.
– Делали вещи, которых не одобрил бы твой дедушка?
Я усмехнулся. Нет, не в этот раз. Я рассказал ему о случившемся возле статуи Пасквино. «Подумать только, перед «говорящей» статуей!»
– Кино? Концерты?
У меня закралось подозрение, что он к чему-то ведет, быть может, сам того не осознавая. По мере того как его вопросы постепенно подбирались к главному, я почувствовал, что уже готовлю обходные пути, задолго до того, как он загонит меня в угол. Я говорил о вечной грязи и убогом состоянии римских площадей. Зной, непогода, пробки, слишком много монахинь. Такая-то церковь закрылась. Повсюду мусор. Отвратительные реконструкции. Я жаловался на людей, на туристов, на микроавтобусы, в которых они приезжали несметными полчищами, обвешанные камерами и бейсбольными кепками.
– Видел какие-нибудь из частных внутренних двориков, о которых я тебе говорил?
Кажется, нам не удалось посмотреть ни один из названных им частных внутренних двориков.
– Отдали за меня дань уважения статуе Джордано Бруно? – спросил он.
Определенно. Там нас тоже едва не стошнило тем вечером.
Мы рассмеялись.
Крошечная пауза. Еще одна сигаретная затяжка.
Вот сейчас.
– Вы двое очень сдружились.
Я не ожидал, что он пойдет напрямик.
– Да, – ответил я, стараясь, чтобы мое «да», повисшее в воздухе, несло на себе налет отрицания, подавленного в последнюю минуту. Я надеялся, что он не уловил в моем голосе несколько враждебное, уклончивое, вымученное Да, и что?
Еще я ожидал, что он ухватится за невысказанное Да, и что? в моем ответе, чтобы упрекнуть меня, как он это часто делал, за грубость, безразличие или нетерпимость к людям, которые имеют все основания считать себя моими друзьями. Затем он мог добавить свою избитую фразу о том, как редка настоящая дружба, и что даже если с людьми в итоге оказывается непросто, все-таки, в большинстве своем они желают добра, и в каждом есть что-то хорошее. Человек не подобен острову, нельзя отгородиться от всех, человеку нужен человек, бла бла бла.
Но я не угадал.
– Ты достаточно умен, чтобы не понимать исключительность и уникальность того, что между вами было.
– Оливер это Оливер, – сказал я, как будто это объясняло все.
– Parce que c’était lui, parce que c’était moi, [42] – добавил отец, цитируя всеобъемлющее объяснение Монтеня его дружбы с Этьеном де ла Боэти.
Я же в свою очередь подумал о словах Эмили Бронте: Потому что он больше я, чем я сама.
– Оливер очень умен… – начал я. И снова фальшивой нотой вкралось предательское «но», повисшее невысказанным между нами. Что угодно, только бы уйти от этой темы.
– Умен? Я говорю не только об уме. То, что между вами было, не имеет отношения исключительно к интеллекту. У него добрая душа, и вам обоим повезло, что вы встретили друг друга, потому что у тебя тоже добрая душа.
Отец никогда не высказывался в таком ключе. Это обезоружило меня.
– Думаю, он намного добрее меня, папа.
– Я уверен, что он сказал бы то же самое о тебе, что делает честь вам обоим.
Он собирался потушить сигарету и, наклонившись к пепельнице, протянул руку и коснулся меня.
– Тебя ждет непростая пора, – начал он уже другим тоном, в котором слышалось: Нам не обязательно обсуждать это, но давай не будем делать вид, что не знаем, о чем идет речь.
Отвлеченная манера была единственным его способом говорить начистоту.
– Не бойся. Она наступит. По крайней мере, я так думаю. Когда ты меньше всего будешь готов. Природа умеет находить наше самое уязвимое место. Просто помни: я рядом. Сейчас, возможно, ты не хочешь ничего чувствовать. Возможно, ты всегда избегал чувств. И возможно, не захочешь говорить об этом со мной. Но не прячься от чувств.
Я смотрел на него. Сейчас я должен солгать и сказать, что он все неправильно понял. Я уже почти открыл рот.
– Послушай, – перебил он. – У вас возникла чудесная дружба. Может быть, больше, чем дружба. И я завидую тебе. На моем месте большинство родителей надеялись бы, что все скоро пройдет, или молились бы, чтобы их сыновья скорее повзрослели. Но я не такой родитель. Если есть боль, вынашивай ее, и если внутри у тебя полыхает пламя, не задувай его, не топчи. Расставание может стать пыткой, лишить сна. Видеть, как другие забывают нас раньше, чем мы к этому готовы – нестерпимо. Стараясь быстрее исцелиться, мы с корнем вырываем из себя все чувства и к тридцати годам остаемся ни с чем, и с каждым разом все меньше можем предложить кому-то другому. Но лишиться возможности чувствовать, избегая чувств – какая потеря!
В голове у меня царил хаос. Я не мог произнести ни слова.
– Я наговорил лишнего?
Я покачал головой.
– Тогда позволь мне сказать еще кое-что. Это прояснит ситуацию. Возможно, я подходил близко, но никогда не имел того, что ты. Что-то всегда удерживало меня или стояло на пути. То, как ты проживаешь свою жизнь – твое дело. Но помни, наши сердца и тела даны нам только однажды. Большинство из нас живет так, как будто у нас две жизни, одна пробная, другая окончательная, и еще несколько промежуточных версий. Но жизнь только одна, и не успеешь глазом моргнуть, как твое сердце износится, а что до твоего тела – наступит день, когда никто не взглянет на него, и уж точно не захочет быть рядом. Сейчас тебе больно. Я не завидую этой боли. Но я завидую тебе.