Летняя практика - Демина Карина. Страница 66

— О чем ты думала, Люци?!

И Еська кивнул, мол, ему тоже любопытственно. А я молчала. Об чем думала? Об обиде своей учиненной, не иначе. Об жизни порушенной на чужую потеху. Об сестриной обиде… да много ли надо, чтоб душа раненая загноилась?

— Не буду врать, что о прощении. — Теперь голос Люцианы Береславовны заледенел. — Я не умею прощать, Фрол. Никогда не умела… пыталась, честно. Когда жила там, на выселках, пыталась… думала, передумывала. Молилась, правда, легче от молитв не было, но все равно… в работу уходила. Уверяла, будто сама виновата. И виновата, да… но… если бы я одна такая была! Как он посмел Свету тронуть?! Когда увидела ее… опозоренную… еще одна разрушенная жизнь… или не одна? Ты ведь при дворе нечастый гость. А я не постеснялась заглянуть к одной своей… давней приятельнице. Вот уж кто многое ведал, многое рассказал… и про Марьянину внучку, которая в петлю полезла, и про рабынь, про холопок… они пусть невольные, а все одно… про купчих и боярынь…

— Ты могла… — начал было Фрол и замолк.

— Что могла? Рассказать? Нет, Фролушка, не могла. Клятва кровная… и если б я заговорила, то умер бы ублюдок. Пусть огонь сожрет душу его проклятую… что смотришь? Я не раскаиваюсь. И не буду. Я желала ему смерти и рада, что пожелание мое было услышано.

— Не горячись, — это уже произнес Архип Полуэктович. И как-то… ласково, что ль? И от слов евонных гнев ушел из голоса Люцианы Береславовны, сделался тот устал, мягок.

— Простите. Я не на вас злюсь. Я просто злюсь. Я взяла ту шкатулку. Провела обряд… да, понимаю, за одно это меня казнить можно. Я вызвала того, кто спал сотни лет. И он предложил сделку.

— Ты согласилась?

— Мне казалось, я лишь восстанавливаю справедливость. — Люциана Береславовна тяжко вздохнула. — Я ведь не просила убить царя. Я просила наказать виновного в том, что случилось с моей сестрой, только…

— Она была виновата сама? — Это уже Архип Полуэктович спросил.

Арей же меня обнял.

Сжал крепко, будто боялся, что сгину куда. А куда мне? Стою вот. И дыхаю через раз. Самой страшно, что вдруг случится чегой-то.

— Она… — отозвалась Люциана Береславовна. — Она решила стать царицей… и когда он ухаживал, держалась, хотела, чтоб было по-людски, сперва свадьба, а после… когда же меня увез, то и от нее отвернулся… сказал, что охладел, что другая по нраву. Только сестра моя никогда не умела отказы принимать. Нет, она решила вернуть себе его любовь… она думала, что это любовь… сперва-то батюшка ее увез… думаю, ему шепнули слово. Мне он помочь не был способен, но я верю, честно верю, что он пытался… желал бы… и будь хоть какой способ, сумел бы… а ее увез. К тетке. Глухомань еще та… там и держал до самое сечи… долго… а потом уж вернул. Решил, что вышла из Светки всякая дурь. Да и годы у ней были такие, что еще немного — и перестарком обзовут, хоть и дар у сестрицы… вот. Кто ж знал, что у нее упрямства за троих? Что с этого упрямства она в покои проберется? Что рискнет ему поднести кубок с зельем зачарованным… решила, что если понесет, то царь точно женится. Не спрашивай отчего… она не сказала. Он ведь уже был женат. И наследник имелся… все говорили, что имелся… а она твердила, будто тот наследник не настоящий, а она законного родит и…

Еська беззвучно выругался.

И отвернулся.

К забору. На крикс глядит. На мелкую шушеру, которая высыпала из всех щелей. От шушер я зело не люблю. Оно-то и понятно, к чему нежить любить-то? Да все ж шушера и серед иных страсть до чего мерзотна. Меленькие, с детский кулачок, мохнатенькие, будто репьем облепленные. И ноги их, что из палочек составленные, во все стороны гнуться. Оно вроде и не страшно, этакие меховые шарики, но посеред каждого глаз торчит на стебелечке, будто цветок предивный. И глаз энтот моргает.

А еще шушеры дурные мысли носют в плетеной из волос котомке. Волосы они для того и собирают. Дождуться, пока люди спать лягут, и лезут, копошатся. После их копошения в голове тоска поселяется, девки дурнеют, бабы скандальными делаются, а мужики пить начинают, силясь брагою изгнать обиды, что вымышленные, что настоящие, которые раздуваются, будто брюхо лягушачье.

— Он поклялся, что все будет по справедливости. И не обманул. Он… он отвел Светку к той бабе… он вызвал досрочные роды… он не позволил крови свернуться… она была виновна, и она умерла. А Любанька… она родилась мертвой и ожила не сразу. И…

— Хватит. — Это слово оборвало исповедь, за которую Люциану Береславовну и вправду могли казнить на лобном месте. Это ж не просто обряд запретный, в коем многие люди малое смыслят, это уже злоумышление супротив царя-батюшки.

— И вправду хватит, — Люциана Береславовна заговорила спустя мгновенье. — Вот такая история… и… не кляни себя. Ты все равно ничего не смог бы сделать. Кем мы были? Студентами… думали, что всемогущие, что силой наделены, что теперь нам мир не страшен. А он страшен, Фрол. И теперь знаешь, чего я больше всего боюсь? Что эти дети повторят наши с тобой ошибки.

ГЛАВА 28

О злой памяти

Он явственно ощутил тот момент, когда ее не стало.

Нет, небо не сделалось синим. Точнее, он по-прежнему не был способен испытывать восхищение его синевой. И солнце, несколько припыленное, крупное, не исчезло с небосвода. Не повеяло стужей. Не… ничего, по сути своей, не изменилось. Только вот ее не стало.

Он закрыл глаза.

И улыбнулся, предвкушая, что и чары, которыми привязала она его измученную душу к телу, исчезнут.

Он свободен.

Свободен ли?

Он сидел… долго сидел… невыносимо долго, пропуская сквозь себя каждое мгновенье, но ничего не происходило. И тогда он решился. Открыл глаза. Вытянул руку, разглядывая ее пристально, будто бы до того не видел. Он пошевелил пальцами, убеждаясь, что рука эта не утратила подвижности. И провел ими по шершавому кафтану.

Жив.

Все еще жив. Разочарование было столь острым, что он едва не закричал от злости и обиды. Впрочем, и они, единственной вспышкой эмоций, вскоре сгинули, оставив его в некоем подобии недоумения. Значит, ей была позволена милость, тогда как он…

Память возвращалась.

Он закашлялся, увидев перед внутренним взором тоненькое девичье личико.

— Любишь? — Она смотрела с такой надеждой, и он не решился эту надежду обмануть.

— Конечно.

Пальцы касаются на сей раз не кафтана, но мягкой смугловатой кожи, которая словно светится изнутри. Ее любовь сладка, как халва… нет, вкус халвы, заморской сладости, что матушке привозили в кованых сундучках, он позабыл. А эта вот сладость манила, заставляя сглатывать вязкую слюну.

— Скоро, — обещает он, пропуская сквозь пальцы шелковистую прядь, — мы будем вместе…

И она закрывает глаза, льнет к нему, что ива к ветру.

На иву и похожа, тонкая и гибкая, звонкая смехом. Ему даже нравилось слушать ее голос. Он даже попросил матушку…

— Глупостей не говори. — Она поморщилась и отмахнулась от него с немалым раздражением. — Девчонка нам нужна.

— Мы и без нее обойдемся.

Ему жаль, что скоро ее не станет. Другие… а ведь были и другие… простые, как та рыжеволосая дочка мельника. Толстая и добродушная, круглобокая и крупногрудая, она чем-то напоминала ему корову… или вот та молоденькая купчиха, на которую ему хватило и взгляда, чтобы забыла она наставления отцовские, чтобы рискнула уйти из дому… или смуглая рабыня, диковатая, сторожкая, но все одно доверившаяся на свою беду.

Их любовь была разной. Теплой.

Или вот с толикой горечи, как напиток, который матушка пьет скорее уж по привычке…

— Не обойдемся. — Матушка успокаивается быстро и говорит с ним ласково, как он сам с той девчонкой. А она ведь совсем юна.

Ребенок почти.

И он…

Нет, он не способен испытывать стыд. Или вот жалость. Нынешняя — это иллюзия, как вся его жизнь. А в руках матушки появляется гребень.

— Чем меньше станет их, тем лучше. — Она садится на резную скамеечку, а его место — на ковре. Так было всегда. И он скрещивает ноги, а голову устраивает на ее коленях. Он закрывает глаза, позволяя ей снова забрать из памяти лишнее. — Их слишком много… ублюдков, которые желают забрать то, что по праву принадлежит тебе.