Заметки с выставки (ЛП) - Гейл Патрик. Страница 37
Это событие привело Хедли в уныние. Он думал, что чувство долга перед учениками, многие из которых были такими безнадежными, что ходили к нему годами, может встряхнуть отца и вывести из траурного оцепенения. Но затем, после звонка от еще одной составительницы некрологов — на сей раз из какого-то феминистского журнала в Новой Зеландии — с вопросами о корнях Рейчел, возникла мысль о том, что, возможно, было бы неплохо, если бы Энтони начал изучать белые пятна в семейной родословной.
Энтони провел разочаровывающее утро в справочной библиотеке и еще одно — не менее обескураживающее — посвятив его телефонным звонкам в лондонские посольства США и Канады, а также в разнообразные архивы и генеалогические общества, перечисленные в книге, которую ему нашла библиотекарь. По-видимому, нация настолько помешалась на генеалогии, что официальные источники стали ревностно оберегать от нее свое телефонное время. Сегодня он объявил, что, если он хочет добиться какого-нибудь прогресса и при этом не укладывать рюкзак и не ехать из Пензанса в Торонто, тогда ему нужен компьютер и доступ в интернет.
Он уверял, что привычен к компьютерам по опыту работы с ними в центре обучения взрослых, но Хедли начал подозревать, что он научился использовать компьютер только как превосходную пишущую машинку, и то только тогда, когда кто-нибудь из коллег или студентов уже установит и запустит для него текстовый редактор.
Он ввел пароль, выбранный Энтони неожиданно лихо — «квакер» — нажал «Ввод», и хлопнул в ладоши с неподдельным облегчением, когда модем, просыпаясь, послушно щелкнул и начал устанавливать связь. Сложности широкополосного соединения могли подождать, пока компьютер не зарекомендует себя незаменимым.
Но Энтони не так легко было сбить с толку.
— Значит все в порядке, — спросил он. — В смысле, у тебя и Оливера?
— Все хорошо, папа. Честно.
— Мне не по себе, что ты здесь так долго. Наверное, он без тебя скучает?
— Может быть, ему даже нравится побыть немного одному.
— Что?
Энтони поднес руку к уху, которое слышало лучше. Его глухота так прогрессировала, что только скрупулезная политкорректность центра по ликвидации безграмотности заставляла держать его на работе так долго.
Хедли легонько дотронулся до очков отца, возвращая их на переносицу, Энтони понял намек и ловко запихал встроенный в них слуховой аппарат обратно в ухо.
— Все в порядке, — наконец заявил Хедли, — теперь смотри. Когда ты набираешь номер, в нижнем правом углу появляется эта маленькая иконка. Если ты ее не видишь, значит, соединения нет. ОК?
— ОК.
Каким бы мрачным событием ни была сама по себе смерть Рейчел, она предоставила желанное отвлечение и освобождение. Когда она в последний раз позвонила ему с телефона на чердаке и несла невменяемый вздор, он как раз вступал в собственный кризис.
У кризиса было имя и лицо. Ее звали Анки Витт. Она была голландской художницей, вернувшейся в Европу, проведя некоторое время в Южной Африке, где работала на АНК[29], оставив искусство ради политики, Она создавала произведения, которые Хедли ненавидел, которые, казалось, были исключительно об идеях и очень мало о красках: крупные планы частей ее тела, разнообразным образом привязанные проволокой к автомобильным аккумуляторам или Библиям, умышленно и по-детски невинные образы ее самой, которую насилует ее отец. На огромных квадратах холста она наносила буквами по трафарету бессвязные отчеты о подобных издевательствах, не подкрепленные проницательностью, толком и расстановкой. Она не была особо молодой, возможно, лет тридцать восемь — но сохранила самонадеянность молодой женщины и детскую веру в свои силы. Она не была особенно привлекательна — у нее были обескураживающе большие, квадратные зубы и тупое выражение лица — как у коровы. Но когда она входила в комнату, ее сексуальность заставляла умолкнуть все разговоры. Каким-то образом это было связано с чувством — внушаемым ею мгновенно — что она ничего не боится, и что смутить ее невозможно. Она талантливо занималась само-пиаром и давала материал для горячих новостей, и, даже когда она скучала или хамила, журналистам был гарантирован интересный материал.
Привести ее в галерею было блестящей акцией Оливера; художники, на которых Мендель сделал имя в шестидесятые и семидесятые, уже настолько прочно вписались в истэблишмент, что галерее грозило превратиться в парк динозавров. Оливер получил инструкцию привести художников, которых покупатели могли себе реально позволить хотя бы год-два, чьи работы продавались бы за тысячи, а не десятки тысяч.
Оливер весьма результативно представлял интересы нескольких молодых художников, и не только живописцев, он регулярно поддерживал контакт с большинством из них, но держался с ними на профессиональном расстоянии. Помимо устройства экспозиций, он выступал в качестве агента и своего рода брачного посредника, представляя их коллекционерам, которым эти художники, скорее всего, могли бы понравиться, время от времени получая комиссионные за работу на конкретных площадках. Но в отличие от некоторых галеристов, собиравших художников, как трофеи крупной дичи, он предпочитал удерживаться от излишней близости. Он утверждал, что, если отношения остаются сугубо профессиональными, это облегчает обсуждение финансовых вопросов для обеих сторон.
Анки была не такой. Похоже, она стремительно стала его новым лучшим другом. Если бы она просто три раза подряд пришла на званый обед, Хедли бы это не волновало. Но она начала заходить без предупреждения — и только тогда, когда Оливер был дома — или появляться у Менделя, когда он собирался уходить, и тогда ему приходилось брать ее с собой и подвозить до дома, или, что еще хуже, менять свои планы, чтобы вписаться в ее пожелания. Случалось, что Хедли уже начинал готовить, и тут Оливер звонил, чтобы сказать: «Анки притащила меня в этот потрясающий бар, который она нашла. Хочешь к нам присоединиться?» Или: «Анки говорит, что я должен посмотреть этот корейский фильм в Керзоне[30]. Давай, приходи, потом можем пойти куда-нибудь».
Такой напористый с другими, Оливер, казалось, не способен был сказать ей нет. По крайней мере, он всегда старался включить Хедли. Анки никогда этого не делала. Хедли, возможно, не чувствовал бы такой угрозы с ее стороны, если бы ей хватило ума хоть как-то попытаться завоевать его расположение и симпатию. С их первой встречи, когда она увела взгляд в сторону, произнося «О, привет», пока Оливер представлял ее, она едва признавала его существование.
Те несколько раз, когда она звонила, а он брал трубку, она говорила только, «Оливер дома?» Эту проблему она решила целиком и полностью, взяв у Оливера номер его мобильного. Она ела то, что приготовил Хедли без комментариев, она заглядывала в его студию без комментариев. Если она обнаруживала, что сидит рядом с кем-то, кто не был Оливером или знаменитостью, то игнорировала их, чтобы поговорить с Оливером через стол. Она не пренебрегала даже тем, чтобы попросту занять место его соседа, когда тот на минуту выходил из комнаты и, смеясь, отмахивалась от любых возражений.
Анки много смеялась и смешила людей. Даже если бы в ее голосе не было ноты гудения циркулярной пилы, ее можно было бы быстро отыскать в толпе по верному признаку — кругу смеющихся и не особо разговаривающих людей. Она могла быть очень остроумна, как часто бывает с монстрами, всегда за счет других — как правило, за счет тех, кто находился на расстоянии слышимости от нее. Точно так же, как есть люди, которым кажется, что загул не доведен до логического завершения без того, чтобы кто-нибудь не вырубился или не проблевался, так и Анки, казалось, не чувствовала себя социально состоявшейся, пока кто-то, как правило, женщина, не выскочит из комнаты в слезах или, еще лучше, не нападет на нее словесно или с бокалом вина. Тогда глаза ее сияли, и некое влажное удовлетворение овладевало ею. И если она вообще бывала когда-либо милой или любезной, то именно в течение часа после такой сцены, точно в ней насыщался некий внутренний голод, и она могла, наконец, уделить хоть какое-то внимание и другим.