Твои не родные. ДНК (СИ) - Соболева Ульяна "ramzena". Страница 55

Нет, я не винил себя, это было бы как-то по-детски. Испытать чувство вины за какие-то ошибки, за какие-то неверные шаги. То, что я сделал, ошибкой назвать нельзя – это непоправимое уродство. Я изуродовал свою жизнь, ее жизнь, я отказался от нее… и бросил один на один с этим кошмаром. Виноват ли я? Конечно, нет. Я не виноват. Я уже казнен. Вчера меня приговорили и расстреляли. Только не до конца. Оставили корчиться в агонии, извиваться и орать от боли.

Я не знал, как буду просить у нее прощения. Она мне сказала, что такое не прощают, и она права. И у меня, наверное, язык не повернется просить это самое прощение. Не стоило впускать ее в свою жизнь много лет назад… стоило дать ей сбежать от меня без оглядки. Не охотиться на нее зверем, не ставить ловушки. Но я бы не смог, я и сейчас не смогу ее отпустить. Не смогу дать уйти. Буду побитой псиной шляться где-то рядом и рычать на каждого, кто посмеет подойти.

Но я лучше перегрызу себе вены, чем опять причиню ей боль. Среди ночи проснулась Маша. Поднялась, посмотрела на меня сонными глазами, а потом перебралась мне на грудь и обняла за шею. И дрожь начала отступать… сердце не так сильно скручивало в камень. Она несколько минут лежала на мне, а потом вдруг приподняла голову и снова на меня посмотрела. Тыкнула мне в грудь пальчиком, потом себе в грудь и губами сказала «папа».

Я усмехнулся, а в глазах что-то запекло, начало жечь так, что стало плохо видно ее сонное личико. Она не ложилась, словно чего-то от меня ждала, и я вдруг неожиданно сам для себя сказал:

– Да, я твой папа.

А утром мне позвонили и сообщили, что Аня пришла в себя… Ад только начинался.

ГЛАВА 25

Спустя месяц….

Меня уже выписали, оставалось забрать некоторые бумаги, и я до дрожи в руках ждала этого момента. Бежать отсюда. Бежать куда глаза глядят. Так далеко, чтоб даже запахи стали другими, чтобы воздух вибрировал иначе и солнце светило с другой стороны. Хотя на самом деле мне бы хватило просто вернуться домой. В свой город. Мне было тошно здесь оставаться после всего, что произошло, и после всего, что я узнала.

Это как вынырнуть из кошмара в кошмар, закрыть глаза, потому что ужас и боль обрушились на все тело, и открыть их, чтобы задохнуться от той же боли, увидев ЕГО рядом… Его и Машу. Пока я была без сознания, а точнее, они все считали, что я без сознания, я слышала его голос. Слышала, как он читает мне что-то. Я не могла разобрать слов, не понимала смысла, но мне хватало этого тембра. Он выдергивал меня из темноты, из бессвязных ужасных снов, в которых я искала своего ребенка и не могла найти. Я цеплялась за этот голос и шла к свету, держась за стены. Там, в своем беспамятстве я любила его абсолютно и безоговорочно, и мне было не за что прощать. Там мы с ним были счастливы. Между нами не было дикой пропасти… И лучше бы я оставалась в этой бездне своих иллюзий, мечт и фантазий, потому что реальность оказалась страшнее любого дикого бреда. Потому что я разбилась о нее и раздробила себе кости. Иногда жизнь бывает страшнее самого извращенного фильма ужасов… потому что в ней все по-настоящему.

Моя реальность начиналась с той палаты, в которой я лежала, как растение, продолжилась с приездом Антонины и больше не заканчивалась. Моя больная реальность, в которую было невыносимо поверить, но все же она была похожа на правду и наконец-то сложила весь пазл в чудовищную, уродливую картинку, от которой затряслись руки и ноги и помертвело внутри. Последний раз я так мертвела, когда умерла моя мама. Последний раз я испытала эту нечеловеческую боль именно тогда и надеялась, что больше ничто не сможет меня убить снова… И ошиблась.

Мой бывший муж и все, что его окружало, воздух, которым он дышал, все, что было им, всегда причиняло мне боль. Даже мысли о нем заставляли задерживать дыхание от ломоты в груди и каменеющего сердца.

Я не помню, как проходило мое выздоровление. Оно слилось в череду однотонных серых дней с моим маниакальным стремлением как можно быстрее уехать. Как можно быстрее оставить это место, уйти, спрятаться подальше от того, кто разрушил и разорвал мою душу, и в то же время я не понимала, как можно безумно любить своего палача. Вопреки всему, что он сделал со мной, там, в глубине души до сумасшествия обожать все, что является им. Даже имя его произносить и дрожать от страсти и от отчаяния, потому что никогда ей не сбыться. Нельзя прощать… я предам и себя, и Машу.

Тогда… в моей палате, когда я полностью пришла в себя, я поняла, что не смогу его простить. Не смогу и не хочу. Я не готова. Я не стану терять себя снова. И даже его голос для меня мучителен, как адская пытка. Все в нем слишком любимо, так любимо, что ненависть из-за этой любви превращалась в чудовищную тьму, которая застилала мне глаза, когда я чувствовала, как болит по нему сердце. Как он весь живет внутри меня и не собирается умирать, как бы жестоко я его не травила, как бы не вырезала из своего сердца, он воскресает там снова и снова.

Егор молча сидел рядом с постелью. Совсем другой, изменившийся, осунувшийся с длинной щетиной на лице. Словно прошло не несколько дней, а целое десятилетие, и за это время Шумаков успел постареть. Никогда не думала, что люди умеют стареть так быстро. Да, смерть матери — это невыносимое горе и с ним тяжело смириться… когда я проводила свою мамочку, я стала старше на две жизни.

Он протянул руку, чтобы накрыть ею мою, но я одернула пальцы. Одернула так быстро, что даже больно стало сведенным мышцам. Мы молчали. Долго молчали. Потом он ушел, а я повернула голову к окну. Пусть уходит. Так лучше. Чем меньше я вижу его рядом, тем легче попытаться снова выдрать его из своей души.

Нет, у времени все же нет способности лечить раны на сердце и дарить возможность прощать. Моя душа не была готова к прощению в тот момент. Я не могла даже думать о нем спокойно. Каждая мысль вызывала в моей душе болезненную судорогу. Какая-то часть меня осталась в прошлом и проживала тот момент на обочине, по щиколотку в грязной воде, с младенцем на руках снова и снова. И я не могла выйти из этого дня сурка ни на мгновение. И память не стирается, и нет излечения, нет никакого света в конце тоннеля. Мне все так же нестерпимо больно.

Егор привозил ко мне Машу и оставался за дверью палаты. И мне казалось, что эти дни изменили и моего ребенка тоже. Она стала другой. Мне это нравилось и не нравилось. Она постоянно говорила о нем. Восторженно, взахлеб. И… называла его папой. Я кивала, слушала и чувствовала, как мне хочется заорать, что не папа он ей, что это лишь название, и что за несколько дней папой стать невозможно. Что нет у нее никакого папы, есть только я, а он… он от нас отказался, выгнал нас, отрекся, вышвырнул… да что угодно сделал, чтобы не быть с нами.

И молчала. Я не смела разрушить ее счастье, ее радость, ее восторг. Никогда раньше я не видела Машу такой счастливой. И мне от этого становилось одновременно и больно, и радостно.

– Мам, а ты все еще на него злишься? А мы приезжали, папа сказки тебе читал.

Я кивала и улыбалась, она переставала смеяться и внимательно смотрела мне в глаза.

– Ты его ненавидишь, да?

– Нет. Просто… просто мы много ссорились, и мне нужно время. А я рада, что папа общается с тобой.

Хотелось попросить ее не говорить о нем, не сиять, когда он входил в палату, чтобы забрать ее, не кидаться ему на шею. Но я не просила, только стискивала челюсти все сильнее и руки в кулаки. Я не имею права лишить Машу радости… но я бы лишила этой радости его! Он не заслужил, чтоб она его любила. Ни одной ее улыбки не заслужил.

Но меня ждал еще один удар, тот, после которого я уже никогда не стану прежней. Иногда бывают такие удары от судьбы, что человек душевно умирает, а когда воскресает, он уже не находит себя нигде.

Я позвонила Антонине. Хотела узнать, как продвигается лечение Маши. Едва смогла вставать с постели и мне отдали мой сотовый, я набрала ее. Вначале она говорила мне что-то пространственное, о лечении, о том, что анализы все еще не готовы и о сложностях с их трактовкой, но мне показалось, что она лжет.