Вербы пробуждаются зимой (Роман) - Бораненков Николай Егорович. Страница 18
— Как прикончите? Вы же погибать собрались? удивился Егорка. — Несуразица выходит.
— Вот то-то и оно, что несуразица. Написал я все это и задумался. «А ведь чем черт не шутит, когда бог спит. Возьмет Груня да и приведет на обрыв другого. Не лить же ей вечно слезы. Благо и погибну я, как видно, без подвига. А коль вовсе узнает, что пал по трусости, еще и перекрестится: „Туда ему и дорога, зайцу косорылому“».
Четыре худощавых паренька, идущих впереди, впервые засмеялись, пошли веселей. Правофланговый оглянулся. Решетько подмигнул ему:
— Вот так-то, брат. Кисло мне стало. Вся картина живо представилась. Небо в звездах. Малиновый закат. Речка в лилиях. Ошалелые соловьи в кустах. И такое тут зло меня взяло, что вибрации в коленях как не бывало. Перекрестил я, братцы, все написанное и внизу размашисто приписал: «Глупость эту насчет моей погибели ты выкинь, Грунюшка, из головы. Не таков я, милашка, олух царя небесного, чтобы смотреть с того свету, как кто-то будет тебя под соловьиный свист целовать. Не выйдет! Сто смертей пройду, а к тебе приду, Грунька моя разлюбезная».
Под скаткой у Решетько жарко блеснули два ордена Славы. Егорка с завидным восторгом посмотрел на них и подумал: «Счастливый. И вправду к Груньке своей дойдет. Полсвета вон прошел, и ни одна пулька не зацепила».
— Решетько! — раздался окрик справа. — Вы опять за свое!
Степан оглянулся. Потный, седой от пыли старшина, шагая по обочине, предупреждающе грозил пальцем:
— Ох, и получите у меня. Получите, уважаемый кавалер Славы.
— Молчу, товарищ старшина. Как рыба, молчу, — ответил Решетько. — Беру рот на замок.
Как ни трудно было удержаться от соблазна, а до нового привала Решетько молчал. Зато едва в голове колонны прозвучало: «Привал!», как он сейчас же закурил для пущей важности папироску и, подсев к трем изнывающим от жары и усталости новичкам, заговорил:
— Вот так, ребятки, учись приказ выполнять. Сказал командир: «Замри», — и замри. Сказал командир: «Лезь в огонь», — и лезь. Приказ — это святая святых для солдата. Это веление твоей земли, которую отечеством зовем. Чуть же ослушался — пиши пропало. Шельма неисполнительность в такие дебри заведет, что и во сне не снилось. Со мною лично случай был. Сплошной курьез.
Несколько солдат, сидевших в стороне, придвинулись поближе. Веснушчатый Егорка уже заранее сморщил в улыбке нос.
— Смешной? Аль грустный?
— Какой там смех. И рассказывать неохота.
— Ну все равно расскажите.
— Так я и говорю. Шли мы по Украине. Не просто, разумеется, шли, а с боями, обхватами и обходами, как это геройской армии и полагается. Одно село от фашистов очистили, другое… А в третьем догоняет нас бабенка лет тридцати. Чернявая такая, кругленькая, с ямочками на щеках. Увидела командира взвода и к нему: «Ой, лишеньки! Помогите. Вызвольте из беды». — «Что такое? Из какой беды?» — спрашивает взводный. «Мины в саду у меня. Мины, якись черт насував. Ни в хату войти, ни в клуню. Разминуйте меня. Слезно прошу. Ну, что вам стоит одного солдатика послать. Ну, хотя б вот цего хлопченка, — и показывает пальцем на меня. — Он, мабуть, отважный, сообразительный. Он швидко (то бишь— скоро) с минами справится. Там их штук пять, не больше». — «Пять так пять, — говорит командир и подзывает меня — Ступай-ка, Степан, разминируй. Да будь осторожен. Как бы ловушек да „лягушек“ не было. А как кончишь, не мешкая, догоняй. От развилки на Хорол пойдем. Понял?» — «Так точно! — ответил я. — Все извлечем. И „лягушек“ и „квакушек“. Пошли, гражданочка. Где там у вас заложен фугас?»
Решетько посмотрел на пригорок. Там, сидя, лежа на скатках, прислонясь спиной к камням, маялись разморенные жарой солдаты из второго взвода. Степану жалко стало этих, еще не втянувшихся в походную жизнь парней, и он, желая их подбодрить, отвлечь от изнуряющей жары, заговорил еще громче:
— Ну, вышли мы за околицу. На отшибе, у подсолнухов хатенка стоит. Стены обшарпаны, крыша грибами поросла, сад и двор в запустении, сразу видно: хозяйство без мужчины. Скособоченная калитка так и просит гвоздей и молотка. Но я тороплюсь. Не до калиток. Мне мины врага подавай. Надел я наушники, миноискатель в руки и пошел по саду. Туда, сюда поворачиваю, прочесываю местность вдоль и поперек. Но что за чудо! Нигде не пищит. Ни звука. Только в одном месте попался кусок от лемеха. Вхожу осторожно в хату, шарю в углах, под лавками, под столом. Прослушал даже гору подушек и мягкую постель. Ни единой. Даже зло взяло. «Вы что ж, — говорю, — морочили мне голову, гражданочка? Какие мины? Где они? Сон вам, что ли, приснился? Сколько времени потеряно впустую. Ночь уже на дворе. Беги теперь, догоняй свою роту, солдат». А она, чернявая, этак горестно вздохнула и говорит: «Прости меня, солдатик, что про мины наговорила. Их и вправду нема в саду. Не затем я звала тебя. Не затем, коханый. Просто угостить мне одного из вас хотелось. Отблагодарить за вызволение от ворогов поганых. И я богом молю тебя, солдатик, посиди за моим столом, отведай, что сберегла для праздника такого. Не обижай горьку вдову. Три года в хате мужчинского духу не было. Не на бойком месте хата стоит. Как отступали, мимо прошли, и теперь… Ты хоть покури тут. Покури, солдатик. Пусть хоть дымком твоим попахнет, родимый».
…С пригорка откололся большой косяк солдат. Кто-то уже придвинулся так близко, что дышал в затылок. Безучастен был лишь старослужащий Иван Плахин. Он-то наслушался за четыре года войны решетьковских побасок и давно уже знал, что нет у него ни Груньки, о которой тот только что рассказал, не было, как помнилось, и случая с Галкиными минами… А вот поди ты, верилось. Верилось потому, что, выполняя приказы командиров, Степан и в самом деле был до самозабвения исполнительным и не раз кидался в пекло боя, что называется, лез в огонь и в воду.
А Решетько, ликуя в душе, что вот и еще солдат к нему подвалило, как ни в чем не бывало продолжал развивать историю.
— И встал я, братцы, в тупик. Что делать? И роту надо догонять, и вдовицу жалко. Поступишь грубо — чего доброго, кинется сдуру в петлю. Женщины — они ведь народ отчаянный. Не то что некоторые солдаты перед боем. Опасности ни шиша, а у него уже в пятках душа. Ну думал я, думал и решил: посижу часок, а там сниму сапоги и айда босиком на большак. В общем — сели за стол. По чарке выпили. Разговорились. Я то да се, о дороге, о строгостях начальства речь веду, а она горячим плечом прислонилась и, чую, все больше к лирическим темам клонит разговор. Вот, мол, пух о подушках отборный, из жирных гусей, а в перине и того лучше — смесь куриного с индюшачьим и что поспать, мол, солдату на такой постели после того, как он три года на хворосте провалялся, и сам бог повелел.
— А вы-то что? Вы? — спрашивали позади.
— Да что ж я. Посмотрел на перину, подушек гору и говорю: «Постель ваша богата, но не для солдата. Извините, Гарпина Петровна, а мне пора». И только встал я, а она цоп меня за рукав: «Не пойдешь ты, солдатик. На коне поедешь. Конь у меня добрый есть. Мигом до Хорола домчит». — «Ох, обманываете вы меня, Гарпина Петровна. Откуда же взялся у вас конь? Я же все клуни проверил. Там и духу конского нет». — «А я его не в клуне, а в подсолнухах держу, — отвечает она. — Идемте, сейчас покажу». Приходим за хату в подсолнухи, а там и вправду конь. Слышу — фыркает, что-то жует. Для пущей точности я еще гриву его ощупал, ноги, хвост. Нет, конь как конь, без подвоха. Садись и скачи. Вот удача-то, черт побери! И выспаться можно и вовремя на большак успеть. Взял я вдовицу под ручку и говорю: «Остаюсь, Гарпина Петровна. Так уж и быть. Проверим, каков он, индючий пух…»
Решетько многозначаще пригладил кулаком воображаемый ус.
— Ну, обложила она меня подушками, как императора, сама села рядком. Голова колесом пошла. Одурел я, братцы, и уже не помню, что дальше было. Скажу лишь одно, Слово свое Тапка в точности сдержала и разбудила меня ни свет ни заря. Конь с подвязанным вместо седла мешком соломы уже стоял у крыльца. Хозяйка расцеловала меня на прощанье, сунула в руки узелок с какой-то снедью, трижды назвала село, чтоб не спутал после войны дорогу к ней, и я, хлестнув коня хворостиной, помчался. Как вихрь помчался. Но… — Решетько тяжело вздохнул. — Не успел я, братцы, и версты отъехать, как Гапкин мерин с лихого галопа перешел на мелкую рысь, а потом и вовсе остановился, чтобы его волки драли.