Алина: светская львица - Бондаренко Валерий Вениаминович. Страница 17

— Ты уверуешь в Бога когда-нибудь так, что я стану тебя бояться! — сказала вчера Жюли.

— Меня? Бояться?!

— Конечно! Ты так отдаешься порывам чувств, что однажды устанешь разуверяться, измучаешься и найдешь покой только в вере. Но что делать мне, бедной, которая так любит земную жизнь? Я для тебя стану пошлая грешница, — но может быть, ты окажешься и права… А жаль, что я не смогу быть совершенно искренней в нашей церкви… Между прочим, твой Пушкин верует! Он как-то сказал мне, что не верить в Бога — это все равно, что уподобляться народам, которые полагают, будто мир покоится на носороге. А ведь в молодости его сослали как раз за неверье!

— Ты сама говорила, что умней его у нас не найти. Выходит, он прав. Как же ты не веришь сама? Ах, душа моя, так нельзя: нас всех воспитали в религии наших предков, — стало быть, нам также в ней жить, с ней умереть…

— Ну, по предкам я могу быть не одной православной, но также и католичкой, и лютеранкой и, бог еще знает, кем… К тому же меня воспитала нянька, по крови полуцыганка.

— Уж не веришь ли ты в бога цыган, ежели он у них есть, конечно?

— Как знать?.. В судьбу я и правда верю. А кстати, на ладони у тебя ясно видно, что ты будешь мешать судьбам осуществиться.

И прибавила странно-серьезно:

— Но запомни, это ему — возмездье!

…Алина вспомнила эти слова, когда карета уже выезжала на простор Дворцовой площади.

— Так обещайте нам, что хотя бы в свете вы не станете афишировать вашей дружбы с мадам Самойловой!

— Афишировать я не буду, — сказала Алина почти машинально и вдруг усмехнулась горько. — Вокруг столько отличных учителей, которые учат не афишировать!..

И Базиль, и дядюшка, и даже тетушка (которая, впрочем, вряд ли что поняла) с изумлением от такой дерзости разом уставились на Алину. Однако ж дядюшка принял вызов. Усмехнувшись одними губами (знак великого гнева), он молвил размеренно и спокойно:

— Увы, мы не пиитические натуры, чтобы своих грехов не скрывать. Мы вынуждены считаться с людьми, а не с одними своими желаниями.

И оборотился к жене:

— Сказывал ли я тебе, дорогая, какую смешную штучку поведал мне давеча посланник голландский? Говорят (барон в это, конечно, не верит, — однако же кричат упорно), будто бы Пушкин спит со свояченицей своей фрейлиной Гончаровой!

— Какие ужасы! С невестой д’Антеса, с Катрин?

— Да нет же, со старшей, с Александриной…

— Да откуда ж посланник знает?

— Душа моя, сын его — теперь почти член пушкинского семейства…

Алина хотела что-то сказать, — но карета остановилась. Толстый камер-лакей в алой придворной ливрее отбросил подножку и распахнул дверцу. Ударило холодом и ярким сверкающим светом.

Из дневника Алины Осоргиной: «8 января, пятница. Большой бал у родни нашей Машеньки Разумовской. Тьма народу в маленькой, но прелестной зале белого мрамора со звездчатым сводом. Было ужасно тесно и душно, однако ж в этой сутолоке и давке есть свое преимущество: нас, в конце концов, прибивает к неслучайным нам людям. Меня прибило к нему, — вернее, к ним, ибо он был с женой. Натали улыбнулась мне очень мило, скосясь. Господи, подумала я впервые, да ведь она косая! И нет в ней никакого кокетства: просто больные глаза, а кажется, что заглядывает исподтишка.

Пушкин едва поклонился мне. Я горестно проследила взгляд его, — ну конечно, он смотрел на д’Антеса! Тот бойко тараторил о чем-то с Катрин, — она же внимала ему с томным, влюбленным видом. Д’Антес, впрочем, высматривал кого-то в толпе. Наконец, увидев Пушкину, он весь в лице изменился. О, этот беспощадно-прямой, алчный и страдающий взгляд синих навыкате глаз! Он устремлен был теперь на прекрасную Натали, которая вдруг заметно смутилась и покраснела. Катрин же тотчас осунулась, отвернулась. Все это случилось так мгновенно и было так выразительно, что казалось почти актерством.

— Пойдемте! Вам здесь, вижу, нехорошо, — сказал возле меня его голос раздраженно и повелительно. Я чуть было не протянула руку ему машинально, — но испугалась не своей ошибки, а его глаз. Они были белые, бешеные… Натали вся затрепетала.

Он резко раздвигал толпу, ведя жену к выходу.

— Каков?!

Этот вопрос задала женщина, и, наверное, только женщина сумела б вложить в него столько ненависти и злорадства.

Я тотчас взглянула на ту, что так тихо и торжествующе выдохнула возле меня сие торжествующее «Каков?!» Это была мадам Полетика! В синем, необычайно ей шедшем платье, вся вытянувшись (о да, она была то самое выражение: «натянута, как струна»!), она смотрела вослед Пушкиным с какой-то странной — возникавшей и снова гаснувшей — и одновременно очень долгой улыбкой. Ее губы показались мне краснее, чем у Базиля.

Я ничего не могу понять. Право, Натали ведет себя так, точно она и впрямь виновата в чем-то. Начинаешь думать об ее характере пристально и тревожно».

Глава девятнадцатая

— Вот, без меня ты такое не увидала б! — сказала Жюли еще в карете…

Они поднялись на истоптанное крыльцо и вошли в вестибюль, показавшийся Алине темным и грязноватым. Какой-то испитой, стеклянно-седой старичишка снял с них шубы. Дамы взошли по лестнице, которую во втором часу дня мела горбунья в пегом салопе.

Они прошли две обширные гостиные. Везде — по углам, на столах и подоконниках — громоздились тарелки, бутылки. В одном месте на розовом штофе обоев темнело несколько пятен. Однако картины, статуи, вазы, в почти безвкусном обилии украшавшие эти покои, были даже на первый взгляд драгоценны.

— Я не взойду к нему без доклада, — сказала Жюли, повернувшись к Алине. — Мало ли что…

Однако слова эти были только предупрежденьем подруге. Жюли решительно распахнула высокую дверь, расписанную в манере помпейских фресок красным, желтым и голубым.

Запах сильных сигар, духов и винного перегара перехватил Алине дыхание.

Комната была большой и темной. Три полосы зимнего тусклого неба едва светлели меж бархатных темно-бордовых складок. Три стены были увешаны оружием всех форм и цветов, одну стену до потолка покрывали консоли, на которых белели, золотились, чернели бюстики, маски, какие-то стройные кубки, — от всего этого несло тленом глубокой древности.

В сумраке Алина не вдруг увидела человека на широкой тахте, под целым лесом косматых восточных копий. Он приподнял голову, заметил Алину и тотчас встал, запахнув халат. Мелькнувшая рубашка все ж обтянула внушительное брюшко.

— Друг мой, — обратилась Жюли к Алине. — Вот это и есть тот несносный Бришка! Теперь же ты сама видишь, какой он урод и в каком хлеву он обитать изволит!

Алина смутилась. На нее смотрел человек с золотокудрявой головой Аполлона, — однако ж Аполлон этот был с похмелья…

Видно, «Бришка» не сразу понял, кто перед ним. Наконец он поклонился глубоко, но как-то развязно.

— Нет, ты конченый человек! — говорила меж тем Жюли, обходя внимательно комнату и заглядывая за ширмы. — Я нарочно привезла сюда мою Алину (кстати, урожденную графиню Головину), чтобы показать ей тебя во всем блеске твоих дарований. Господи! У тебя вчера опять «веселились»!..

— Извини, забыл тебя пригласить, — буркнул Брюллов и обратился к Алине сладко-любезно. — Мадам, я тронут вашим вторженьем! Только не просите писать с вас портрет, — кисть моя переврет вашу прелесть.

Алина тотчас же покраснела: все знали, что Брюллов не пишет портретов женщин, которые ему не нравятся. Так, он отказал Натали Пушкиной и самой — страшно сказать! — самой даже императрице!

— Ты дурак! — отрезвила его Жюли. — Мадам Осоргина ни о чем тебя и не просит. Я сама настояла на этом визите, потому что мне одной ездить в твою берлогу скоро уж станет страшно…

— Могут не так понять, — парировал тотчас «Бришка». — Однако ж, мадам, не смейте сердиться на дурака и не ищите так упорно вещественных доказательств!