Заслон (Роман) - Антонова Любовь Владимировна. Страница 29

21

В сыроватом трюме «Амгунца» сумрачно и прохладно. Судно покачивается на ленивой волне, как большая люлька: «Спи, Нина, спи…» Но сон бежит от усталых, воспаленных глаз. Неужели это конец? Конец смелым мечтам и надеждам? Свободненская республика… Пожалуй, было чуточку безрассудно решиться на подобный шаг. В конце концов не так уж плох и Благовещенск. Каких-нибудь полтора года назад ее, Нину Лебедеву, привечали там, как родную. С увлечением работала она тогда в подпольном Красном Кресте. Зачем вспоминается все это в такую неподходящую минуту? Ах, да… С вечера все же задремала, и приснилось ей, будто приехала в этот город. Прибежала в маленький домик и припала головой к седеющим волосам старой Шафир. «Ой, как я запуталась, запуталась, будто муха в тенетах… Помогите хоть добрым словом!»

— Растеряла я все слова, — печально ответила Татьяна Исаевна, — мужа моего и сыновей убили японцы. Ты их помнишь: Якова, Анания, Володю. — И тут тихо-тихо зазвучала заупокойная молитва: «В блаженном успении вечный покой…»

— Не надо! — закричала в испуге и проснулась в холодном поту. — Не надо… не надо такого покоя.

«Мы — солдаты революции»… как часто и бездумно произносились эти ни к чему не обязывающие слова! Мы — солдаты… но почему же шесть дней тому назад, когда пришли их арестовывать, она взяла в руки не лежавший на столе браунинг, а карманное зеркальце? Мы — солдаты революции… пустой и бессмысленной кажется теперь эта декларация. Фраза, только фраза…

Да неужели это не сон, что их заперли в сыром, пропахшем соленой кетой трюме и будут судить завтра, нет, уже сегодня, народным судом? Ее и Якова будут судить сто три человека. Сто три! А может, и хорошо, что судей так много. Если пятьдесят два выскажутся в ее пользу, то ее оправдают и она начнет совсем иную, хорошую и светлую жизнь. Ведь в двадцать пять лет это совсем не поздно… Ее, несомненно, оправдают. Да в чем, в сущности, она виновата? В том, что тринадцатого марта — после того как погиб Наумов — стала начальником штаба, ничего не смысля в военном деле? А третьего июля их уже арестовали. А скитания по тайге, разве не зачтутся все эти мучения, когда сама жизнь висела на волоске? Мы — солдаты революции… Пустое. Она всегда была только женщиной, и, если быть правдивой до конца, слабой и безвольной женщиной. Правда, за последнее время вокруг стало слишком много трупов. Гибли командиры партизанских отрядов и депутаты Советов. На Орских приисках опять две жертвы — Комаровы. Еще до этого Яков открыто застрелил за пустячную провинность партизана. В тайге тоже терялись люди. Может, их попросту пристреливали?.. И даже здесь, в Керби, убиты начальник радиостанции и его жена. Но к смертям в конце концов и привыкают.

Сожжен дотла Николаевск. Этого не следовало делать. Но не она же поджигала город, к которому не успела даже привыкнуть. Нет, самым правильным будет отрицать все обвинения. Все до единого отрицать! Ах, как она устала, как смертельно устала. «…Не пылит дорога, не дрожат листы. Подожди немного, отдохнешь и ты…» С гимназических лет полюбились эти лермонтовские строки. Где же он, где этот давно обещанный отдых?

Приносят завтрак. В трюм проскальзывает солнечный луч, и на шпангоутах пляшет веселый зайчик. День будет томительный и жаркий. Щебечут птицы. Нет, это звенят детские голоса. Где-то совсем близко купаются ребятишки. Странно слышать их из этой проклятой темницы.

— Нина! Ты спишь, Нина? Вставай, будем есть. Скоро придут за нами.

Она лежит, накрывшись с головой желтоватой бязевой простынкой. Тряпицын отодвигает нетронутую еду. Ему очень сейчас одиноко. Обменяться бы хоть единым словом. Но о чем говорить? Кажется, обо всем уже переговорили.

— Подсудимый Тряпицын, выходите!

Снова заплясал по трюму озорной солнечный зайчишка, тронул щеку, запутался в волосах. Какой неосторожный этот Яков, уронил что-то. Кажется, и ронять- то здесь нечего. Говорит нарочито громко:

— Сейчас выйду! — Наклонился, горячее дыхание обжигает щеку. — Ты спишь, Нина?

— Нет! — Открыла лицо, глянула в косящие глаза, слабо улыбнулась. Взяла его руку, прижала к щеке. И вдруг будто током ударило: «Если я ни в чем не виновата, значит во всем виноват он один? Почему же один? Будут судить многих. Эти многие и будут вместе с ним виноваты. Я одна-единственная женщина среди подсудимых. Пусть же судьи поймут и осознают это». Слегка пожав, оттолкнула руку. Губы все еще улыбались: — Иди.

Тряпицын спускался по скрипучим сходням. Солнце слепило глаза после полумрака трюма. Свежий ветер с Амгуни холодил лицо и путал волосы. Пробегавший внизу мальчишка в закатанных выше колен штанах засмотрелся на него, споткнулся, уронил нанизанных на тонкую хворостинку гольянов. Вспомнилось свое босоногое детство, широкая и плавная в низких зеленых берегах Ока… Он замедлил шаг: вот так же скрипели и гнулись сходни, когда работал грузчиком во Владивостокском порту и таскал на плечах тяжелую кладь в трюмы океанских пароходов. А потом была безрассудная удаль в боях, была шумная Анастасьевская конференция, была слава и вот…

— Поторапливайся, подсудимый Тряпицын, — слышит он, как сквозь сон, голос конвоира. — Народ ждет, томится.

— Тряпицын! — ахнул мальчишка. — Сам Тряпицын!.. — И, ухватив своих гольянов, побежал прочь так быстро, что засверкали пятки.

На площади, у самого большого здания поселка — школы, волновалось море голов; сотни, тысячи людей. Анархист увидел суровые лица. Его поразило тягостное молчание, как перед лицом чьей-то смерти.

— Что это? — спрашивает он, невольно коснувшись рукой пояса, где еще так недавно болтался маузер. — Чего все всполошились? — И вдруг светлеет догадкой: вот они собрались, ждут и сейчас бросятся, чтобы освободить его из-под стражи.

— Чего они хотят? — голос Тряпицына звучит по-прежнему властно. Он вновь чувствует себя сильным той несгибаемой силой, что влекла и покоряла людей.

— Подойдешь — узнаешь, — нехотя бросает один из конвоиров.

— Народ потребовал; чтобы судили тебя гласно, — поясняет другой. — А куда их вместишь, этакую-то прорву людей! Вот и будут стоять у открытых дверей и окон.

— Сбежались на даровой спектакль, — горько усмехнулся Тряпицын и увидел осуждающие, уже осудившие глаза. И впервые за все эти дни ему становится не по себе. Нет, даже страшно.

…Сначала идут общие вопросы: фамилия, имя, отчество, возраст, место рождения, партийная принадлежность? Тряпицын отвечает быстро, уверенно, звонким, слышным далеко за пределами школы голосом. Но вот спрашивают уж не о нем самом, а «по существу состава преступления».

— Скажите, подсудимый Тряпицын, почему и по чьему распоряжению был сожжен город Николаевск?

— По распоряжению реввоенштаба и согласно телеграммы из Центра.

— Вы помните содержание этой телеграммы? Можете его огласить?

— Текст телеграммы? — на миг анархисту изменяет выдержка. Он стискивает дрогнувшие руки: Густые брови сливаются в одну линию, и серые косящие глаза смотрят в сторону, в какую-то одному ему видимую точку.

— Текст телеграммы был такой: «Вы должны во что бы то ни стало удержать город Николаевск. Этим вы оказываете неимоверную услугу Советской России. В противном случае ответственность падает на вас». — И впервые до него доходит, что текст этот нужно было расшифровать иначе: удержать — не означает уничтожить. Он сознавал это давно, но только сейчас, когда уже ничего не исправить, не изменить, понял, как сурово за это с него спросят. Его допрашивают, как ему кажется, бесконечно долго. Судьи устали. На побледневших лицах бисеринки пота, покрасневшие, мученические глаза.

Зачитываются документы со штампом Военно-революционного штаба, от 24 мая 1920 года. Один из них, предписание командиру минной роты, гласит:

«Штаб Округа предписывает Вам расстрелять указанных т. Молодцовым двух партизан вверенной Вам роты, фамилии которых неизвестны. Об исполнении донести.

Командующий Красной Армией Николаевского Округа Тряпицын.