Заслон (Роман) - Антонова Любовь Владимировна. Страница 30
Начальник штаба Лебедева».
— Это ваше предписание?
— Мое.
— Это ваша подпись?
— Не отрицаю.
Июльское солнце палит нещадно. Губы Якова Тряпицына пересохли, но он отвечает все тем же звонким, слышным в самых дальних концах площади голосом:
— Да, я не отрицаю, что был диктатором, что не шел по программе большевиков. Но прошу объяснить: обвиняюсь я как революционер или как контрреволюционер?
— Вы обвиняетесь как диктатор, — отвечает спокойно и глуховато председатель суда Воробьев, — уклонившийся от основ советской власти, как виновник уничтожения мирного населения, как виновник сожжения города, расстрела советских деятелей Будрина, Мизина и других.
Бывший командующий не нашелся, что возразить, и, когда его уводили, шел сквозь расступающуюся толпу не спеша, припадая на раненую ногу, и пристально вглядывался в лица, ища сочувственного взгляда. Но лица мужчин были непроницаемо суровы, а женские глаза блестели слезами ненависти и гнева.
Саня Бородкин, знавший Лебедеву около полугода, был поражен ее видом. Она предстала перед судом «ста трех» с исхудалым лицом и померкшим взглядом. От глаз к вискам протянулась тонкая сеточка морщинок, горькие складки опустились от носа к уголкам побледневших губ. Даже ее густые и блестящие природно вьющиеся волосы как-то поблекли и висели прямыми тускло-коричневыми прядями. Лебедева была в своем лучшем, отлично сшитом костюме, но и он сидел теперь на ней мешковато. Она задыхалась от жары, и все ее движения были скованны и неловки.
На вопросы председателя суда Лебедева отвечала отрывисто и кратко, но, пытаясь держаться с достоинством, скоро стала сбиваться с тона, и голос ее стал трескучим и ломким. Это была уже совсем не та самоуверенная, упивавшаяся собственным красноречием женщина-трибун, какой знали ее в Николаевске. Сейчас Лебедева, и довольно неискусно, прикидывалась малоопытной, ничего не смыслящей в делах канцеляристкой.
— Когда я защищала кого-нибудь, мне говорили, что я защищаю потому, что я женщина, — сказала она плаксиво. Женщина… женщина… женщина… Это звучало назойливо. Не слишком ли она злоупотребляла этим словом?
Снова листаются свежие, еще не успевшие пожелтеть документы, и один из них, без даты, за № 205, громом звучит среди ясного безоблачного неба:
«Орские прииска Комарову.
Предписание о расстреле контрреволюционного элемента на приисках…
Комармией Тряпицын.
Начштаба Лебедева».
Вот так — без суда и следствия, по одному только подозрению, а за неисполнение… смерть.
— Вообще не понимаю, в чем меня обвиняют и за что я подвергаюсь оскорблениям? — Это были последние слова начальника штаба партизанской армии. Последняя вспышка. И уходила она из суда с низко опущенной головой, подавленная и жалкая, потерявшая и тех немногих сочувствующих и друзей, что у нее были до этого часа.
— Оцевилли-Павлуцкий… — Толпа содрогнулась. Из конца в конец огромной площади пронесся шепот: Ангел смерти. Он!
…Его именем матери пугали детей. День и ночь рыскал этот человек по Николаевску, выискивая «гадов-соглашателей», которых нужно «коцать». А таким мог оказаться каждый, кто вздумал бы ему перечить. Это он, Оцевилли-Павлуцкий, ознаменовал свое появление в городе тем, что вывесил в одном из общественных зданий черное полотнище, кричащее мертвенно-белыми полуаршинными буквами: «Долой культуру!» Это он, выступая публично, призывал партизан и всех граждан Николаевска «идти на Токио и сбросить японцев с островов». И это он же, не моргнув глазом, убил отважного командира Первого Амгуно-Кербинского горного партизанского полка, коммуниста и члена исполкома Будрина. И опять-таки он, беснуясь от радости, поджигал и взрывал и лучшие здания Николаевска, и обывательские домишки и справил кровавую тризну на Орских приисках.
— Страшными в своей обнаженности явились откровения этого бывшего шахтера. Худой, черный и мрачный человек, чем-то неуловимым напоминавший Тряпицына, — хотя скорее всего это было не внешнее сходство, а чисто духовное родство, сходство характеров и убеждений, — ни в чем не раскаивался и ничего не отрицал. Многое в речах Оцевилли-Павлуцкого звучало как бред безумца, и хотя после ареста он на нервной почве потерял голос, его жуткий полушепот вызывал ужас и леденил кровь у сидевших вблизи от него членов суда. Кровавые убийства и массовые поджоги — все, по его мнению, было правильным и закономерным. Черным вихрем промчится по земному шару анархия и, разрушив все до основания, из руин и пепла воссоздаст новый — свободный от общечеловеческих устоев и традиций — жизненный уклад и взаимоотношения избранных.
Таково было кредо этого страшного человека, не ведавшего, что творит, и обнародовавшего это в своем последнем слове. С горящими ненавистью глазами он утверждал, что жил как подлинный, революционер и, слепо выполняя самые бесчеловечные поручения Тряпицына, действовал во имя свободы и счастья.
Бывший председатель исполкома Федор Железин заявил, что считает суд «ста трех» скоропалительным и несправедливым. Он не отрицал, что знал о зловещей роли в делах Тряпицына бывшего командира отряда лыжников Лапты — провокатора, выдавшего калмыковцам членов Хабаровской подпольной организации большевиков, и деятельного участника допросов в «вагоне смерти». Живыми из этого вагона не выходили, но Борису Жданову удалось бежать, и, боясь разоблачений, провокатор Лапта кинулся в низовья Амура, где и стал вершителем судеб многих и многих людей, а потом скрылся снова.
— Поступало ли из Центра распоряжение об уничтожении Николаевска? — спросил Железина председатель суда.
— Я ничего об этом не знаю, — торопливо заверил бывший председатель Николаевского исполкома. Он оперся обеими руками о школьную парту и горячо и сбивчиво пояснил: — Фактической связи с Советской Россией я не имел. Не имели и другие члены исполкома. — Он подумал и уточнил: — За исключением Тряпицына и, быть может, Лебедевой. Я прошу учесть одно… — голос Железина дрогнул, — что бы я ни делал, я верил в правоту этого дела. Я был честен… — Он закрыл лицо руками и заплакал.
В верхних стеклах распахнутых настежь окон бьются жирные зеленые мухи. Ни дыхания ветерка. Молчаливой стеной стоят под палящим солнцем люди. И никогда еще не было у них такого ясного сознания, что долгие дни они жили и действовали, как в гипнозе, не зная и не понимая, чего от них ждут и хотят. Все взрослое население поселка было взволновано до предела, и это нервное возбуждение каким-то таинственным образом передавалось и детям. Судил народ и в гневе своем был ужасен. И хотя этот суд был далек от нашего теперешнего представления о суде — в нем не было ни прокурора, ни защитников, а следствие проведено в неслыханно короткий срок — все же ему была свойственна и большая гуманность. Семнадцать человек были приговорены к расстрелу. Пришло возмездие к тем, кто во зло обратил свою волю и данную им самим народом власть. Многие были осуждены на различные сроки заключения, но многих и оправдали. И каждый день зачитывался приводился в исполнение приговор…
Был теплый и ласковый вечер, когда первая партия осужденных, в которую входили Тряпицын, Нина Лебедева, Оцевилли-Павлуцкий, Железин и еще трое, приговоренных к высшей мере наказания, вышли из трюма «Амгунца» и в сопровождении конвоя направились в подступавший к самому поселку трепещущий свежей листвой молодой березовый лесок.
Говорить им было уже не о чем, но, как всегда бывает, когда человек освободится от житейских мелочных забот и предоставлен самому себе, все чувства их были обострены до предела. В распахнутые окна домишек было видно, как семьи усаживались за накрытые к ужину столы. Пахло парным молоком и смолистым дымком от разожженных сосновыми шишками самоваров. На противоположном берегу Амгуни в голубоватом сумраке надвигавшегося вечера разгорался небольшой костер. Он то вспыхивал, то угасал и вдруг выметнул к загоравшимся в вышине звездам золотисто-червонное пламя. Вниз по течению скользили две лодки. На веслах сидели девушки в светлых кофточках и венках из полевых цветов и, смеясь, перекликались друг с другом. Слышно было, как в одном из балаганов мать, укачивая ребенка, напевала бездумно песенку про серенького котика-уркотика.