Заслон (Роман) - Антонова Любовь Владимировна. Страница 76
— Он, гад, еще не успел удрать, — шепнул Кузьмин. — Оставайся здесь, Лешка, глаз с Сахаляна не спускай, да и назад поглядывай, как бы кто под девятое ребро ножом не ткнул. А я пойду хозяина пошукаю.
Снова бесшумно движется вдоль перил Кузьмин. Над Сахаляном сгрудились облака, там теперь темно и тихо.
— Стой, стой, сволочь! — крикнул внизу Петр. И на правом берегу тревожно заметалось голубое пламя. Алеша съежился, по спине пробежал холодок. Снова девять вспышек. Что же это значит?
Где-то в отдалении грохнул выстрел, и сразу же, как горох по пустому ведру, защелкали внизу другие. Кто- то негромко вскрикнул. Вцепившись в парапет, Алеша соскользнул по шершавой стенке мола, падая, больно зашиб коленку, но тут же поднялся и сорвал с плеча винтовку. В этот миг что-то громыхнуло, обожгло глаза. Столб мелкого щепья, песка и гальки хлестнул по лицу и отбросил его на стенку мола.
Алеша очнулся от холодной струи, обтекавшей лицо и шею. В голове гудело. Рот был полон густой и вязкой слюны с солоноватым привкусом крови. Веки, будто склеенные, не раскрывались. Звучали чьи-то голоса, но смысл слов не доходил до сознания. Он слабо застонал и попытался подняться. Его подхватили сильные руки и снова опустили на что-то мягкое, с приподнятым изголовьем.
— Осторожнее, он тоже ранен! — донесся, будто из- под земли, голос Шуры, и на лоб легла теплая рука: — Лежи, лежи, на дошке теплее.
— Нет, его просто оглушило, — это голос Вениамина. — Счастлив твой бог, Лешка! Угол-то у мола вон как расщепило гранатой!
— Эх, контра ушла! Своими бы, суслика, руками!
— Петро, Петро! И нужно же было случиться такому…
— Если бы мы на тех двух не напоролись, вовремя бы поспели: этот внутри мола отсиживался. Сделал дело и ушел.
— Ушел на веслах. Вдогонку палить не станешь: чужой город прикрыл бандита.
— Лешку и Петра отвезем, потом вернемся за теми. Трупы на ту сторону не сбегут. Там их два?
— Обоих уложили. Видно, они этого прикрывали. А вот и подвода!
— Куда их понесло? Повылазило им, что ли, обратно заворачивают!
— Не кипятись. Боязно людям: время за полночь. Догнать надо.
— Лады, ребята, пошли!
…Алеша открыл глаза. Прямо в лицо светила полная луна. У ног его лежал Кузьмин, без шапки — белый, спокойный, с плотно сжатыми губами. Теплый ветер, летевший из Маньчжурии над самой водой, перебирал его волнистые волосы, разглаживал морщинку меж бровей, пытался приподнять тонкие веки, навсегда закрывшие впалые глаза. Крови было немного. Она стекала темной струйкой к ногам убитого и закрашивала ворчавший из протоптанного бродня пучок соломы. Пальцы его были сжаты, будто Петр пытался что-то удержать в них и унести с собой. Алеша поднялся на колени и попытался распрямить эти пальцы. Они не поддались его усилиям, крепко зажав песок и речную гальку.
«Земля… родная наша амурская земля. Я ведь тоже мог бы вот так же», — подумал Алеша. Он попытался встать на ноги, но голова закружилась, и он снова упал на распростертое тело товарища.
Пароконный тарантас, на железном ходу, был вместительный, удобный, до верха набитый сеном. Сначала подняли и положили убитого Петра, потом, чуть в сторонке от него, все еще не подававшего признаков жизни, Алешу.
— Езжай с ними, Марк, — сказал непривычно сдержанно Гамберг. — Здесь к больнице не подняться, придется берегом крюк давать и по Большанке…
Марк утвердительно кивнул, вспрыгнул на тарантас и стал моститься в. изголовье лежащих, чтобы удобнее было принять на колени голову Алеши. Галька скрипнула под колесами, завизжала истошно, кони дружно рванули вдоль Амура. Возница тронул вожжой, и они стали забирать влево, пока не вымахнули на пологий спуск, между травянисто-зеленой Духовной семинарией и серой громадой Кафедрального собора.
Молодая луна в высоком небе равнодушно светила в меловые лица. Если бы не легкая, ощущаемая пальцами, теплота, Алешу тоже можно было принять за мертвого. Марк закрыл глаза: лунные ночи, светлые ночи, которые так нередки на Амуре осенью, уже не будили в Марке счастливых воспоминаний. Два года тому назад, в ночь с 28 на 29 августа, он с группой таких же безусых, каким он был тогда, партизан приступили «к капитальному ремонту Амурки». Сколько железнодорожных мостов запылало в ту ночь, он затруднился бы теперь сказать. Мосты были деревянные, устоявшиеся, высохнувшие под жарким амурским солнцем, и осветили они округу не менее ярко, чем эта полноликая луна. Операция удалась на славу, но не порадовала никого. Все они знали, что на смену этим мостам придут железные, вечные, но все равно было жалко неказистых, прежних, как все, что создано живой и пытливой мыслью, запечатлено сначала на бумаге и кальке и воплощено в жизнь, как творение многих и многих человеческих рук. Страшным усилием воли он отогнал это воспоминание. Но память уже услужливо воскрешала другие безрадостные картины, и он подумал, что боль, сжавшая сердце, там, на берегу, была уже не первой его болью, а той, прежней, затаившейся где-то в самом дальнем уголке сердца, и никогда не затихавшей болью. Нет, ни одна из прожитых им ночей не оставила ему добрых и светлых воспоминаний. Он морщил лоб и в памяти, неожиданно, возникло утро. Утро, сулившее так много.
Легкий ветерок срывает с придорожных кустов сморщенные листья и гонит их вдаль вместе с клочьями синеватого тумана. Солнце только что взошло. В его лучах искрятся сухие былинки, вздрагивают, будто оживая вновь, блеклые осенние цветы.
Выпрямившись во весь свой высокий рост, Георгий Бондаренко жадно вдыхает свежесть раннего утра. Он явно взволнован и, пытаясь скрыть волнение, быстро, раз за разом, проводит рукой по спутанным волосам. Люди знали его, как смелого разведчика, как молодую и славную ветвь боевитой семьи Бондаренко, из которой шестеро, не задумываясь ни на минуту, кинули сытую, насыщенную трудом и смыслом, жизнь в родном, еще дедовом, доме и разделили судьбу амурских партизан, со всеми ее превратностями и невзгодами, от ледового похода повстанческой армии до этих, последних дней.
И вот они, бывалые партизаны, греясь на осеннем, негреющем солнце, дымят едким самосадом, перекидываются негромкими шутками и взглядывают добрыми, отцовскими глазами на юного, только что избранного командира, разделяя и его волнение и его справедливую гордость. И он очень хорош и открыт в эту минуту, с сияющими смелыми и честными глазами, в ловко облегающей крупное тело гимнастерке и начищенных до блеска высоких, хромовых сапогах.
А потом над степью плыла, вот такая же, лунная ночь, и дядя Георгия, Василий — он теперь в правительстве ДВР — сидя у стога сена, говорил молодому командиру отряда и его связному Марку:
— Начало славное, ребята! Будем и в дальнейшем разрушать телеграфные линии и железнодорожные пути и мосты, будем взрывать подвижной состав врага. Только запомните одно: на этом этапе борьбы с белыми и интервентами, как никогда, нужна взаимная выручка и поддержка, нужна полная согласованность всех действий.
— Я анархии в своем отряде не допущу! — пылко воскликнул тогда Георгий. И тут речь пошла о вновь созданном пропагандистско-издательском отделе и о том, что скоро у партизан будет своя таежная газета, с простым и призывным названием «Красный клич». Они мчались тогда, а не шли, партизанские дни и ночи, от которых и врагу и небу становилось жарко.
И когда разведчики принесли весть, а военно-полевой коллектив отдал приказ, партизанский отряд Георгия Бондаренко одним из первых был у волостного села Тарбогатая, где кулацкая семейщина затеяла недобрые дела.
Еще до первых заморозков у тарбогатайцев шла лихорадочная работа: рылись окопы, строились бревенчатые укрытия, все село опоясывалось проволочными заграждениями, принимая все более суровый и неприветливый вид. Кулацкая верхушка договорилась с интервентами — не по-староверски хлебосольно был принят и размещен большой японский отряд. А вскоре в Тарбогатай стали съезжаться богатеи и из Листвянки, Заливки, Селитьбы, Николаевки. Ополчалась богатая семейщина на новую, народную Советскую власть. Стягивались и партизанские отряды. Было принято решение штурмовать мятежников в ближайшую же ночь. Но за несколько часов до боя обнаружилось, что не пришел один из крупных партизанских отрядов.