Выжить в Сталинграде (Воспоминания фронтового врача. 1943-1946) - Дибольд Ганс. Страница 10
Но самым страшным несчастьем были сами люди: мародеры, обиравшие умерших. Это было воплощение грязи и пены, которая всегда поднимается со дна, когда погибают самые лучшие, самые доблестные. Не успевшие умереть солдаты часто лишались обуви, шинелей и колец. Один из мародеров продавал за деньги воду. Когда он сам умер, в его карманах обнаружили восемь тысяч марок. Переводчик Шлёссер, бывший когда-то официантом в Румынии, только тем и занимался, что грабил, крал и торговал краденым. Обходя больных и умирающих, чтобы их обобрать, он заразился тифозными риккетсиями. Когда он подох как собака, у него обнаружили мешок с золотыми кольцами. Некоторые солдаты, занятые выносом тел умерших, вели себя как стервятники, извлекая выгоду из этого скорбного занятия. Эти мерзавцы являлись из темноты, как слетавшиеся на мертвечину птицы. Они привязывали умершего за голову и за ноги к шесту и выносили его, перешагивая через больных, раненых и умирающих. Правда, едва ли они смогли при жизни поживиться плодами своей алчности. Риск заразиться был очень велик. Впрочем, та же судьба ждала ответственных унтер-офицеров, которые добросовестно и тщательно переписывали имена умерших, сохраняли их имущество и передавали его начальнику госпиталя. Когда эти обязанности взял на себя Бец, он каждый раз, возвращаясь и снимая перчатки, стряхивал с себя массу вшей. Сознавая опасность, он все время повторял: «Надо крепиться, ни в косм случае нельзя опускать руки». Так мы работали, переходя от одного больного к другому, давали им обезболивающие и снотворные порошки, перевязывали обмороженные конечности, сверяли списки и призывали к терпению. Но нашим больным с каждым днем становилось все хуже и хуже. На искусанной вшами, грязной и потной коже начали размножаться грибки, вызывавшие образование пузырей и отслоение кожи. Там, где между кожей и костями не было мышц — жировой клетчатки не было нигде, — образовывались язвы и пролежни. Появились первые случаи столбняка. Судороги продолжались недолго. Наши пациенты не имели сил даже на них и вскоре закрывали глаза и безропотно покидали наш мир. Потом начал истощаться запас перевязочных материалов и лекарств. Мы исчерпали все обезболивающие и снотворные средства. Наши больные страдали от боли, но мы не могли даже поменять им повязки. Если удавалось, мы ампутировали обмороженные пальцы ног. Носить раненых в операционную было трудно и мучительно, так как при этом санитары все время задевали лежавших на земляном полу раненых или наступали на них. Иссякали силы и у носильщиков. В операционной, при свете чадящих ламп, сменяя друг друга, день и ночь работали доктор Лейтнер, доктор Штейн и два санитара. Вскоре им приходилось каждый раз собирать в кулак всю свою волю, чтобы продолжать работу.
Покончив с утренним обходом, мы возвращались в свою спальню, чтобы поесть. Мы пили чай, ели водянистый суп и хлеб, к которому иногда удавалось присовокупить кусок селедки. Если выдавалось свободное время, то мы использовали его для сна. Нестерпимый зуд часто будил нас, заставляя вставать, и мы принимались искать и истреблять вшей при свете самодельных керосиновых ламп. Если во время этих поисков мы садились слишком близко к лампе, то вдыхали едкий дым, от которого, казалось, можно задохнуться насмерть. Но вскоре отдых заканчивался, надо было вставать и идти на вечерний обход. Каждый такой обход вызывал у нас мучительное чувство собственного бессилия от невозможности помочь страдавшим больным. Уставшими руками мы сматывали и разматывали бинты, чувствуя, что, невзирая на все наши усилия, конец близок и неминуем. Мы слышали обращенные к нам крики: «Доктор!», но не могли ничего ответить больному, нам хотелось спрятаться от взглядов раненых, и мы шли дальше, чтобы показать им, что, по крайней мере, мы хотим им помочь.
Однажды я вдруг почувствовал, что с меня хватит, и попытался уклониться от вечернего обхода, но тут мой взгляд упал на нашего санитара Франция. Он был моложе и слабее меня, он был болен еще со времени первой зимней кампании, он не был медиком и не был связан врачебным знанием и обязанностью помогать страдающим. Но этот маленький болезненный юноша уже был на ногах. Он держал ящик с медикаментами и бинтами, лампу и был готов идти. Мне стало стыдно, и я последовал за ним. Согнувшись, мы отправились к нашим товарищам. Чем дальше мы углублялись в галерею, тем больше становилось расстояние между ранеными. Там, где от основного прохода ответвлялась западная галерея, к спертому воздуху примешивалась морозная влажность. С черных стен стекали струйки воды. Поперечная галерея отходила вправо. Здесь было суше и темнее, чем в других галереях. К тому же здесь сильнее была и духота. Больные лежали мелкими группками, тесно прижавшись друг к другу. Это были уже не мои больные, а больные доктора Майра. Но бывали дни, когда Майр не успевал добраться до них. Тогда больные звали меня. Мне приходилось осматривать их, менять им повязки, давать лекарство. Я не мог пройти мимо. Но у меня не было для них ни лекарств, ни бинтов. Единственное, что я мог сделать, — это дать одному-двум больным обезболивающий порошок, а с остальными просто поговорить, воззвав к их здравому смыслу. Но это не обличало мучений от сознания собственного бессилия. Мой ум отупел, сердце болело, колени подгибались. На том месте, где от поперечной галереи отходил ход, лежал пожилой инженер из Вены. На его лице отпечаталось выражение печальной мудрости, которое иногда облагораживает лица веселых и легкомысленных с виду венцев. Проходя мимо него, я вспомнил всех любимых и близких мне людей, живущих в этом городе, вспомнил и далекие, канувшие в безвозвратное прошлое счастливые дни. Я устало прошел мимо земляка. Дальше, в глубине галереи, было очень темно. Пламя ламп становилось крошечным, тусклым и каждую минуту грозило потухнуть. В самом дальнем углу оставалось очень мало больных. Каждый день меня здесь приветствовал один раненый, которого я начал лечить еще на Дону и привез наконец в Сталинград.
Он был жив к моменту, когда мы переехали в другой госпиталь.
Обратный путь я совершал другим маршрутом. При этом я часто обнаруживал труп какого-то больного, имени которого не знали лежавшие там раненые. Обычно это был скиталец, который перед смертью искал более удобное место и находил его — место своего последнего упокоения — здесь, лежа посреди галереи.
К вечеру наша работа, а с ней и силы заканчивались. Мы садились на койки и принимались ждать — вшей. Шинели служили нам матрацами, кителя — одеялами, вещевые мешки — подушками. На стене висела моя противомоскитная сетка. В ней я сушил липкий хлеб, прежде чем его съесть. В самом начале зимы, сразу после окружения, жена прислала мне дюжину рождественских свечей. Свечи мне привез молодой артиллерийский лейтенант доктор Эймансбергер, прилетевший в котел накануне Рождества. Через несколько дней его убили, когда он пытался прямой наводкой поразить русский танк из своей гаубицы.
Половину свечей я раздал своим сослуживцам по медицинскому корпусу как рождественские подарки. В сочельник эти свечи освещали их траншеи и блиндажи в оврагах Россошки. В Гумраке все медики, собравшиеся в блиндаже, были убиты прямым попаданием русской авиационной бомбы.
Остальные свечи я сохранил. Они освещали мне Рождество, светили в Новый год. Теперь у меня оставалось всего две свечи. Иногда я зажигал их, и маленькие огоньки напоминали о доме. В такие минуты мы разговаривали. Доктор Штейн как-то сказал: «Если мы хотим пережить плен, нам надо протянуть пять лет». Я с ним согласился. Так и вышло, по крайней мере для меня.
Так проходили дни и ночи. Время от времени мы поднимались на улицу подышать пять минут свежим морозным воздухом. Однажды во время такой прогулки я встретил коменданта. Он остановился и певуче продекламировал мне какое-то русское стихотворение о весне. Замолчав, он тоскующим взглядом посмотрел на голое деревце, потом повернулся ко мне и сказал: «Идите и работайте; идите и работайте». Но я ушел не сразу, постояв еще несколько мгновений под открытым небом, которого так давно не видел.