Красные петухи (Роман) - Лагунов Константин Яковлевич. Страница 21
— Да это, никак, тестюшка, Фаддей Маркович? — донесся насмешливый голос Онуфрия. — Вот уж не чаял. Кабы знал…
— И на том спасибо, — сплевывая кровь, буркнул Боровиков. Поднялся с полу. Тяжело плюхнулся на скамью, осмысленно огляделся по сторонам. Больше никого. И то слава богу. В кармане полушубка наган. Добыть бы его. Тогда разговор пойдет по-иному.
— Вышел скотину глянуть, чую, дымом наносит. А тут огонек в оконце, овчина-то оттаяла и упала, надо было чем- нибудь тяжелым прижать. — Онуфрий наклонился, поднял хрустнувшую овчину, положил вместе с другими. Насмешливо прищурясь, царапнул ледяным взглядом ошарашенного тестя, но заговорил с веселой укоризной: — Вот, язви тя, родственничек объявился. Почитай, двадцать годков не виделись, а он с ножом…
— Поблазнилось со сна черт-те что, в память еще не пришел, вот и кинулся, — как можно миролюбивее и виноватее проговорил Боровиков, соображая, как бы подобраться к полушубку.
— Я на зло не памятлив. Мало ль чего промеж своих случается. — Онуфрий выкатил ногой из-под стола чурбак, поставил на попа, сел. — Ну, гостенек дорогой, придвигайся к столу. Поговорим.
— Знобко чтой-то, должно, со страху. Накину полушубок.
— Ну-ну, — ухмыльнулся Онуфрий. — Валяй. Только от страху никакой полушубок не спасет.
«Спасет! — ликующе возразил про себя Боровиков. — Еще как спасет. Опосля сам увидишь…»
— Зачем пришел? — строго спросил Онуфрий.
— Вот это по-родственному, — Боровиков деланно засмеялся. Оборвал смех, словно подавился. — Может, сдашь меня в чека?..
— И без чека могу душу вытряхнуть.
— Это точно, могешь, — без иронии подтвердил Боровиков. — У вас, коммунистов, завсегда так: за добро злом. Кабы не мои хлопоты да не мои денежки, был бы ты теперича горемычным бобылем…
— Потому и сижу с тобой, разговариваю. Выкладывай, зачем пожаловал.
— В родное гнездо потянуло, — смиренно отозвался Боровиков. — По своим стосковался.
— Значит, надоело белый свет коптить, — полувопросительно, полуутвердительно заключил Онуфрий.
— Может, кому и надоело, — голос Боровикова твердел, наливался металлом, в нем все явственнее проступали угрожающие нотки. — А я еще хочу пожить, да краше прежнего. Боровиковы как ванька-встанька. И гнемся, да не валимся, и валимся — не падаем, а падаем — встаем. Вашему комиссарству скоро конец. Натерпелся мужик вдосыть от вашего владычества. Теперь я тебе ой как опять пригожусь.
— На такого живца не клюю. Отродясь не петлял по- заячьи, И на испуг меня не возьмешь, — жестко, хотя и негромко проговорил Карасулин, с трудом сдерживая нараставший гнев. — Ишь заступники, защитники крестьянские. Иде вы были, когда Колчак мужиков порол шомполами, на виселицы вздергивал? Зад белогвардейцам лизали? Объедки с офицерских столов караулили? — Онуфрий уже не сдерживал себя, громыхал свирепым голосом во всю мощь. — Не криви рыло! Насквозь вижу. Вам бы только мельницы назад воротить, да лавки, да дома, да власть. Пить, жрать, баб тискать… — вот и вся ваша программа, вот за ради чего мужика-то науськиваете на Советы. Учуяли, стервы, жареным запахло, поползли со всех щелей. Расшибить бы песью башку твою к разэдакой матери…
Боровиков всунул руки в рукава полушубка. Теперь он свободно мог вынуть из кармана наган. Это приободрило, пожалуй, даже взвеселило Фаддея Марковича. В нем закипела озорная ярость. Сейчас он покажет выскочке зятьку, чей верх. На коленях будет стоять, на брюхе поползет товарищ большевик. Понатешится над ним Боровиков за все: за украденную Аграфену, за позор бегства из родного дома, за отнятое богатство, за этот удар — за все, сразу и сполна.
— Шибко занесся ты, Онуфрий. Думаешь, коммунистическое званье ума тебе либо богатства прибавило? Был ты и есть г… в проруби!
Возликовал, увидев, как побагровело лицо Онуфрия, налились кровью глаза. Злой, звериный восторг охватил Боровикова. Он задыхался от злорадства, брызгал слюной и орал:
— Что с того, что ты за революцию башку подставлял? Двинули тебя товарищи пинком под зад — и весь разговор. Для мужиков ты — красный черт, для большевиков — белый сатана. И те и другие открещиваются. Хи-хи-хи…
— Ах ты гад! — Онуфрий ошпаренно вскочил.
Боровиков тоже сорвался с места, сунул руку в карман и похолодел: нагана не было. А железная рука Онуфрия сграбастала уже тестя за отвороты полушубка, легко подтянула к себе, и страшный удар в подбородок вмял Боровикова в стену. Как же он не заметил раньше этот серп, прижавшийся у порожка? Сделав вид, что валится на пол, Боровиков ухватился за ручку серпа, победно взвыв, занес над головой смертоносное лезвие и ринулся на Онуфрия. Тот метнулся навстречу нападающему и, прежде чем Боровиков успел вонзить в него серп, ударил тестя под дых. У Фаддея Марковича заклепало горло, надломился позвоночник, ставшие вдруг ватными ноги не сдержали, и он стал медленно оседать, выронив серп. Онуфрий не дал тестю упасть, поддержал, приподнял, подождал, пока тот утвердится на ногах, и со всего размаху, с мужицким «кха» влепил такую оплеуху, что голова Боровикова едва не сорвалась с красной бычьей шеи. Снова придержал падающего, выровнял и свирепым ударом сокрушил наповал…
Долго неподвижно лежал Боровиков, дышал натужно и редко, с каким-то жутким хлюпаньем. Вот он заворочался, со стоном сел.
— A-а… Так… Значит, так… — сипел раскачиваясь.
— Одевайся, — медленно вытолкнул Онуфрий сквозь зубы, — и вали отсюда к такой матери. Чтоб духу твоего…
Покачиваясь, цепляясь за стены, глухо постанывая и охая, Боровиков вывалился на улицу, почти ползком добрался до того места, где перелезал забор, и заковылял прочь, к центру спящего, темного села…
Проводил Онуфрий тестя взглядом, повертел в руках боровиковский наган, поблагодарил судьбу, что надоумила ощупать тестевы карманы, пока тот очухивался на полу. Замахнулся было наганом, чтоб зашвырнуть в снег, да раздумал. Тревожные времена наступают, может, и сгодится боровиковская хлопушка. «Живуч, вражина. И придавить нельзя… Семью спас. Аграфену от изгальства, от позору уберег. Правильно сделал, что отпустил. И никому об этой встрече — ни своим, ни чужим».
Но неспроста, видать, явился тесть в село. Боровиковы понапрасну башкой не рискуют. Вот-вот вспыхнет и пойдет пластать… Тогда уж не удержишь. Сейчас еще можно, пожалуй, а завтра… Как объяснить им? Разве он сам не частица той силы, что направляет и двигает продовольственную разверстку? А что сделал он, чтобы исправить перегибы, предотвратить взрыв? Успокаивал мужиков? Сдерживал продотрядчиков? Первым вместе с товарищами вывез причитающееся с него по разверстке зерно?.. Позорно мало! Ведь он — большевик да еще партийный секретарь целой волости…
«Завтра собрание ячейки, будут меня с секретарей спихивать. Могут из партии турнуть. Мороз по коже. Не дай и не приведи… Возликует Боровиков… Выходит, и чужим и своим — поперек глотки… Вот тебе и мирный труд. В Москву бы сейчас, пробиться к Ленину. Узнал бы, выслушал, поверил. Он правду сыздаля чует… Нельзя уходить теперь. Скажут „сбежал“, трусом запятнают. Можно бы это стерпеть, да как мужиков кинуть в такой момент?.. Написать? Ну как дойдет? Непременно должно дойти…»
И вот он снова в малухе. Подбросил дров в печку, отодвинул свечу на угол стола, положил перед собой вырванный из конторской книги лист, послюнявил языком острие карандаша и медленно, буква по букве вывел первую строчку: «Дорогой товарищ Ленин». Прикрыл глаза, задумался, затвердел лицом. Снова склонился над письмом и уже не отрываясь, хотя и очень медленно, дописал его до конца. Шумно выдохнул скопившийся в груди воздух, отложил карандаш и долго разглядывал письмо, вертел его перед глазами, даже зачем-то посмотрел на свет, подышал на него, как мальчишкой дышал на затянутое морозным узором оконное стекло, чтоб прочистить глазок. Бережно погладил лист широченной тяжелой ладонью и вполголоса стал перечитывать написанное:
— «Дорогой товарищ Ленин. Пишет тебе крестьянин села Челноково Яровского уезду Северской губернии большевик Онуфрий Карасулин. Может, ты припомнишь, как беседовал со мной про сибирских мужиков, в Смольном, возле пулемету. А не припомнишь — и так ладно, не в знакомцы набиваюсь. Пишу потому, что боле не знаю, кто мог бы беду постичь и отвести от сибирского крестьянина. Озлили его разверсткой. И не тем, что хлеб берут, а тем, как берут. А берут его и все другое только силой. Кулак ли, середняк ли — все едино. Ежели кулацкий вражина какой хлеб погноит, так за то у всей деревни до зернышка выгребут. Овец зимой стригут, стельных коров забивают. А кулаки и всякие белые недобитки тут как тут со своими наговорами. Подбивают крестьянина Советскую власть рушить, большевиков кончать. И не миновать беды, ежели не наведут порядок с разверсткой.