Вечный Грюнвальд (ЛП) - Твардох Щепан. Страница 28
Так что и не видел я своей матери, потому что в голове имел только лишь свои hawen и schnitten, рубящие удары и уколы, лелеял в памяти то, как класть левую ладонь на изголовье, когда предплечья скрещиваются при ochs с правой стороны, помнил, как выпрямлять локти при сильном oberhaw и как поставить стопу в ringen am schwert, чтобы полегче свалить врага на землю; накрепко засело в памяти как острить меч, и как сильно затягивать ремешки доспеха, как вонзить в противника кинжал, чтобы убить, а куда вонзить, чтобы только ранить.
Про матушку я помнил лишь то, что она была. Я помнил ее ласки, ее улыбку, помнил наше жилище, но уже не помнил, что было оно при городских банях, в доме для плотских утех. Еще я помнил, что приходил к нам махлер Вшеслав, вот только помнил я его как рыцаря фон Кёнигсегга, а не как махлера.
Но что-то все же толкнуло меня в эти бани. И я остановился перед ними, сошел с коня и глядел: неужто узнаю дом этот, неужто знал это строение изнутри?
Да нет, не знаю, не узнаю, понятия не имею и знать не хочу, желаю только лишь девку какую-нибудь поиметь, так что бросаю конюшенному монету и поводья, жестом таким, словно был я рыцарем, а не никем, говорю, что если с коня что-либо пропадет, то руки ему отрежу, а отрок боится, и я иду в бани и захожу вовнутрь, обследую и не обследую лица, ничего не хочется мне узнавать или знать, так что отправляюсь к девке немолодой уже, даю ей чешскую деньгу и говорю:
— Приготовь мне купание, потом раздевайся, кочуга, и ко мне приходи.
И тут, вот, знаю ее, припоминаю ее, она была подружкой матушки моей, она же меня не узнает, потому что вырос из маленького мальчишечки в красивого юношу с крепкой и широкой грудью, так откуда ей упомнить меня.
И ничего она не ведает, не знает, и просит в помещение идти, как и матушка моя всегда приглашала, вот и она приглашает, ведь не хозяйка она себе, ведь повелитель я для нее, как Господь Бог, как король, как махлер, ведь я же заплатил, так что идет она со мной, и идем мы в баню, спускаемся по ступеням в баню, идем, идем, я сажусь, она же купание готовит, греет воду, в ванну ковшиком вливает, снимает с себя платье, как и матушка моя снимала, я же сижу, а она подходит и снимает с меня одежду и развязывает поворозки у штанин, и на гульфике тесемки развязывает, остальные веревочки развязывает, стаскивает с меня дуплет, и встаю я при ней нагой, она же говорит бархатным, переполненным деланным желанием голосом:
— Ох, какой же большой корешок у тебя, мой господин прекрасный, какой огромный у тебя хой.
Точно так говорит, как матушка моя говорила рыцарю Кёнигсегг или там махлеру Вшеславу, я же глядел на то есмь и слушал есмь.
И узнаю себе все, вспоминаю мать свою, курву, и все, что видел, неожиданно просочилось сквозь науки священника Дёбрингера к совести моей и пониманию.
И я ударил духну в лицо, изо всех сил, так что та упала, но тут же поднялась и стала извиняться, что из-за нее я рассердился, я же ударил ее во второй раз, и у нее полились слезы, и она плакала, плакала, как плакала моя матушка, я же ненавидел ее так же, как ненавидел свою матушку.
Черные боги танцевали вокруг меня, смеясь и покрикивая: так какой ты, отрок! Вот твое требище здесь, в развратном доме, в Кракове, ты самый настоящий человек, этим ты срываешь кандалы, отрок! Наконец-то! Танцевал здесь Перквунос, прозванный Индрой, танцевал Диеус Патер, танцевали Дейвос и Вельнос; и Кришна со Змеем тоже танцевали. Вот она, твоя дхарма, щенок ариев, ты словно тигр, так и живи как тигр, не отчаивайся. Ты дракон, так что и живи как дракон.
Схватил я духну за шею, и она ужасно боялась меня, боялась, что убью ее я, словно бы в этой жизни было нечто такое, к чему она могла быть привязана, словно жизнь ее имела большую ценность, чем круги на воде, в которую бросили камень, и все же она боялась, только я ее не убивал, только развел коленом ее ноги и впихнул свой корень в ее сухую дыру и начал ее иметь, слишком даже сильно, и делал ей больно, она же в этом болезненном совокуплении видела для себя надежду, так что начала стонать так, словно я доставлял ей не боль но наслаждение, она даже начала вертеть бедрами, словно бы ища большего наслаждения, даже ее мохнатка влажной сделалась, так что я, не прерываясь, стиснул пальцами ее шею, и она тут же прекратила стонать, я же решил ее убить тут, и сжал пальцы изо всех сил и продолжал иметь ее, так что женщина стала синеть лицом и схватила меня своими пальцами за предплечья, только очень мало было в ней сил, слишком мало воли к жизни.
И я, возможно, и убил бы ее, но тут в комнату вошел махлер, не Вшеслав, а другой махлер, он пришел защищать собственную скотину, потому что услышал шум, и ведь он не прибыл защищать человека, женщину, от смерти, но только лишь свое имущество от уничтожения, и он бросился на меня и столкнул меня, голого, с голой духны, и спас ей жизнь, она же, кашляя, выбежала из помещения, а махлер снова бросился на меня, желая меня убить, только это я убил его.
Убил я его есмь, ибо был я моложе, сильнее, ибо учил меня бороться Отто Жид. Имелся у махлера кинжал, только я легко отнял его, а потом вонзил в грудь, по самую крестовину, а рукоять кинжала того махлера была в форме мужского органа, вместе с яйцами, так что вонзил я ему тот изготовленный во Фландрии кинжал в грудь по самые сделанные из дерева яйца.
Черные боги взялись за руки. В истинном в-миру-пребывании не знал я этих слов, ведь в этом доме разврата, в котором меня воспитывали, я жил, погруженный в знаки и символы семитского христианства, следовательно, не знал я слов "жерца" и "жертва", и "требище", но именно это я и совершил — худой альфонс, ничтожный наследник Вшеслава и был моей жертвой.
Дверь в комнату приоткрылась. До сих пор голая духна, которую я только что имел, заглянула в щелку и увидела убитого махлера, и меня, обнаженного, над ним, потому и убежала.
Я же есмь сделал то, что сделал. И внезапно начал бояться последствий: ведь снова я убил человека! А что если за это отправлюсь в преисподнюю! А если вдруг схватят меня сейчас, тут же — и повесят на перекрестке дорог под городом, и из останков моих станут делать для себя амулеты.
И спустился ко мне Кришна, темнокожий и прекрасный, и спросил:
— Откуда свалилась на тебя, Арджуна [59], в столь решающий, опасный миг, столь недостойное арийского воина отчаяние? Сожалеешь над теми, над которыми сожалеть не следует. Разумный человек не сожалеет ни о живом, ни о мертвом.
И в истинном в-миру-пребывании не знал я, что это был Кришна, так как не знал, что вообще каким-то образом существует, что кто-то ко мне обращается, просто я слышал голос у себя в голове, не знал я и того, что обращается он ко мне словами священной книги ариев, более старшей, чем "Библия". И голоса эти обратились ко мне, называя меня моим именем, не по имени Пандавы, ребенка — дара Индры; обратился ко мне Перквунос.
Сказал он мне: Пашко, произнеся мое имя.
Впрочем, а может и не говорил он; быть может это теперь, в моей вечности, извечно умирая, знаю я все, я попросту приложил к той ситуации действительность, которую познал после смерти, и в ужасном до смерти пробуждении в самом конце времен.
Но я слышал тот голос в голове: разумный человек не сожалеет ни о живом, ни о мертвом.
Встал я, каким-то образом привел в порядок одежду, завязал ремешки и веревочки штанин и гульфика. Мертвого махлера схватил за его одежду, подтянул к лестнице и спихнул вниз, на первый этаж, где в бане сидели клиенты с духнами, где мокли они в корытах и бочках, где мокрые сорочки липли к грудям духн, где горячий воздух был протипатн мужского и женского пота, паром и похотью.
В общем, тело свалилось вниз, а за ним спустился я, в окровавленной одежде, и встал я над мертвым махлером, и Перквунос стоял за мной, и не боялся я ни живого, ни мертвого, и заявил, что теперь здесь я новый махлер, поскольку убил старого махлера.