Вечный Грюнвальд (ЛП) - Твардох Щепан. Страница 30
В общем, замолкает она. Я же говорю ей, что я — сын той духны, что в публичном доме была, что меня зовут Пашко, и помнит ли она меня.
А она глядит на меня, и у нее слезы льются.
Я же знаю, почему она льет слезы, потому что вспомнила меня, худенького мальчишечку, которого любила, как все духны, а может, даже и сильнее всех, мальчонку, который так красиво делал ей "пока-пока", и как красиво давал себя целовать, и который так здорово умел называть разные вещи по-польски и по-немецки, и весь pater noster на латыни рассказать мог, хотя пока что шепелявил, и который был таким милым ко всем своим мамкам, то есть теткам кочугам, и был он единственным, кто был к ним добр, и говорил им, шепелявя, сто тебя оцень люблю, мамка Катажинка. И обнимал маленькими ручонками за шею И добрым был, доброе было у него сердце в мире, в котором мало можно было встретить доброты.
И потерялся тот Пашко, исчез, а вместо него вернулся Пашко другой, принадлежазий уже мужскому миру. Пашко не с красивеньким маленьким писюньчиком, чтобы писать, но Пашко с огромным корешком, который станет в нее вонзать, и с величественными плечами вместо маленьких ручонок, с ручищами, которыми может избить, придушить, схватить за волосы и стащить на землю. Пашко, уже принадлежащий миру, который она боялась и ненавидела, от которого видела только неприятности и боль, и, возможно, нужно было бы убить того маленького Пашка, утопить в корыте, прежде чем сделается он таким, каким стал есмь, убить всех мужчин сразу же после рождения, чтобы потом не страдать от их рук.
А под конец перестала она ныть, и я спросил у нее о своей матушке. И извинялся перед нею за то, что в доме развратном хватал и избивал ее.
И она, духна Катажина, начала мне тогда рассказывать. О том, как матушка моя пришла в дом публичный, потому что осталась на улице сама, ибо отец ее, а мой дед, выбросил ее из дома сразу же после того, как умер мой отец, король Казимир, не было дома места для матери моей и для меня, так что родила она меня в больнице для бедняков, а потом ее вытолкали из больницы, и что было ей есть, с ребенком на руках, где мне пеленки поменять? Но тут встретил ее на улице махлер Вшеслав, наверняка на все сто знал он, что столь красивую девицу из больницы выгнали, потому что очень она была красивая, и после моего рождения тело никак у ней не попортилось, груди были у нее крепкие и высокие, зад крепкий, ядреный, и волосы красивые, светлые и густые, и вот взял он ее к себе, махлер Вшеслав, и меня к себе взял, и сразу же сказал матушке, ради чего берет, на какую работу, и она согласилась, а как ей не соглашаться, и в первую же ночь поимел ее махлер Вшеслав, а я, то есть тот первый Пашко, следовательно: он-я или просто он, лежал рядом в пеленках, а он, Вшеслав, имел матушку мою в первый раз, был он ее вторым мужчиной, поле короля Казимира, а на следующий уже день появились у нее клиенты.
И рассказала мне еще духна Катажинка о том, что рассказывала ей матушка моя: про слугу Пелку, который привел ее к королю Казимиру, о батистовом платке с королевской буквой, о всем том, что я уже рассказал ранее, но о чем забыл есмь в истинном в-миру-пребывании, если только было то мое истинное в-миру-пребывание.
И вот тут до меня дошло: это Пелка будет моей дверью к золотому рыцарскому поясу. Он единственный, короля Казимира дворянин, засвидетельствовать может, что королевский бастерт есмь. Он собственными глазами видел, как меня король Казимир зачал в лоне матушки моей, и при том, он ведь не из отбросов людских. Он ведь не курва, не палач, вор, актер, циркач, фокусник, мастер фехтования, не цыган он, не жид и не жмудин или дикий яцвинг, он придворный — следовательно, шляхтич, настоящий человек, муж; если скажет он, что этот вот здесь Пашко — это королевский бастерт, то уже сами по себе те слова сделают меня человеком, дадут звание человека, и внезапно мечное мое умение, которое сейчас является всего лишь цирковой профессией, словно жонглирование или глотание огня, сделается приметой рыцарской. Надевая доспех для harnischfechten, я перестану быть в доспех тот быть всего лишь по странному стечению обстоятельств переодетым, словно мужчина в платье женское, но доспех этот сразу же станет мне соответствовать, как митра епископу. И герб мне дадут какой-нибудь, и каждый будет знать, что я есмь бастерт, но не первый встречный-поперечный бастерт, но королевский, а королевский бастерт — не стыд и срам это, как обычные сыновья курвы-матери, королевский бастерт — это честь, это возвышение, это почет большой.
И почему бы Пелке этому не сделать так, почему бы и не свидетельствовать в мою пользу, ведь ему это никак не повредит, зато получит он во мне не просто какого приятеля, ведь в мечном деле я искусен, силен как тур, а если бы он меня рыцарем сделал, так я бы его извечно благодарить должен был бы. И я был бы ему благодарным и верным, служил бы ему до смерти, ибо то уже была бы не служба пса, служба выродка людского, не была бы то служба, являющаяся милостью господина по отношению к слуге, к рабу, то была бы служба достойного для достойного, а такую службу я бы с охотой принял.
Дал я ей еще один грош, немного у меня их уже осталось, она приняла с благодарностью и предложила, что прямо тут корешок выдоит, если бы я того желал. Я не желал, а потом, уже в комнате своей, жалел того, мрачно онанируя при воспоминании о ее словах. А еще она сказала, что я могу прийти в публичный дом, она же скажет махлеру, что то все была глупая свара, а со мной все в порядке.
И, прежде чем отправиться к Пелке, пошел я в дом развратный, и духна Катажинка не пожелала от меня серебра, и я ласково занимался с ней любовью, и она любила меня, словно были мы истинными любовниками, а не проститутка с клиентом. А может как раз потому, что не заплатил ей я, и были мы ненадолго настоящими любовниками, как из рыцарского романа, не отбросами людскими, что имеются словно скотина, а не как настоящие люди.
Потом же отправился я его искать. Катаржина не знала, служит ли он при дворе короля Владислава, не знала даже, находится ли он вообще в Кракове. Так что я пробовал крутиться при дворе: возле конюшен, каретных сараев, разыскивал дворцовых прачек, поваренков, платил им из того остатка денег, что еще были у меня, и наконец нашел старую, сморщенную прачку, настолько старую, что она должна была помнить еще моего деда, Владислава, на краковском троне. Ее подбородок порос седыми волосами, образуя реденькую, отвратительную бороду. Я спросил ее, даже не рассчитывая на ответ; спросил, потому что у всех спрашивал:
— Бабушка, а вот скажите мне, не знаете ли вы Пелку, что панствовал при дворе короля Казимира, где-то в последние годы правления?
— А ты кто? — спросила она, — оплевывая сморщенные губы.
— Пашко есмь. Короля Казимира бастерт, — ответил я, хотя и не привык говорить о том всякому, кого встречал. Только что-то в блеклых голубых глазах заставляло поверить, что будет лучше сказать ей правду.
— Молодой ты слишком, — ответила та, не веря мне.
— Погробок я, потому и молод.
Она глядела на меня и молчала, вглядываясь в меня, а в самом конце сказала:
— Знавала я матушку твою. Как будто вчера это было.
А потом сказала мне, что Пелки при дворе нет, хотя еще при регентстве Эльжбеты Локетковны был. И еще рассказала мне, что он все так же проживает в Кракове, и даже сказала, где — у него был деревянный дом во Флоренции, которую часто уже называли Клепаржем [60], неподалеку от рынка.
И я тут же отправился туда, и выделить это могу из себя, вот только не напрямую, вот не могу прямо вспомнить визит у него в истинном в-миру-пребывании, а только лишь через извечное умирание; так что отхожу от старухи, обхожу лужи, хотя на штиблетах у меня белые калоши, в руке тросточка, тут же сажусь на извозчика и приказываю ехать на Клепарж, на улицу Шляк.
Пролетка скачет по мостовой, нас обгоняют немногочисленные автомобили и куча велосипедистов, приезжаем на Клепарж, плачу талер и двадцать грошей, выхожу возле не слишком богатого дома, с небольшим садиком; но рядом стоит гараж, а перед гаражом роскошная "испано-суиза h6b" бледно-зеленого цвета, вся истекающая хромом, знаю я эти "испаны", у меня манечка на пункте "испан", "бьюиков", "альф ромео", "бугатти" и "астон мартонов", всех автомобилей вообще, которые стоят столько, что я за всю свою тридцатилетнюю жизнь и сотой части от этого не заработал, даже на один хромированный бампер, и все же я ворую каталоги у продавцов и гляжу на те автомобили, в которых никогда даже и не сидел, размышляю: что будет лучше, купить "испану" с 6-литровым двигателем или, скорее, "бьюик", у которого двигатель слабее, но более современный, и линии у него более современные, аэродинамические, и я обдумываю это, а ведь я не могу себе позволить даже велосипед, потому что заложил его в ломбарде за тридцать талеров, за которые купил себе шелковый английский галстук, шотландские носки под короткие штаны в клетку argylle, и выкупил членство в клубе самого последнего разряда для джентльменов такого же рода, выдавая себя за инфлянтского дворянина, что весьма польстило собравшимся там же чиновникам низшего ранга, некоторые из которых даже аттестата зрелости не имели, ветеринарам, молодым нотариусам, которые только и ждут, чтобы вырваться из этой низкой компании, паршивым бумагомаракам, текстов которых никто не читает, и которые в клубе пропивают остатки гонораров, не тратя ни копейки на внебрачных короедов.