Дорогой мой человек - Герман Юрий Павлович. Страница 101
– Мы пока знаем то, что видим, – спокойно, разливая водку, сказал Елисбар Шабанович. – Это тоже не так уж мало. Даже то, что мы видим собственными глазами, наводит на размышления, не так ли, молодой доктор, мой спаситель? И знаете, что тут обидно? Обидно, что даже после войны, когда все станет совершенно ясным, когда и подколодные ягнята напишут свои воспоминания, а мы, те, кто все видел, скажем, что они, мягко говоря, искажают действительность, все-таки – подчеркиваю, все-таки – найдутся простофили или слишком хорошие люди – такие существуют, – которые поверят им. Они скажут мне: «Ты, Амираджиби, старый дурак! Ты любишь сгущать краски! Они отличные парни – и эти инглиши, и всякие другие прочие, они делали все, что могли! Так замолчи же, бывший капитан, старый Елисбар, не вмешивайся не в свои дела!» Вот что они скажут, и это будет довольно обидно слушать. Особенно от тех, которые не нюхали войны.
– Уж эти непременно скажут! – подтвердил Степанов.
– А почему подколодные ягнята? – словно проснувшись, спросил Устименко. – Это про кого?
– Вы про минный заградитель «Адвенчур» что-нибудь слышали?
– Ничего не слышал, – сказал Устименко. – А что?
– «Адвенчур» прислали нам подколодные ягнята, – с коротким, недобрым смешком произнес капитан Амираджиби. – Верно, Родион?
Степанов кивнул головой и опять закурил. Володя отметил про себя, что Родион Мефодиевич, который почти не курил в былые годы, теперь не выпускал изо рта папиросу и водку наливал себе чаще, чем другим. «Как Богословский, – подумал он с горечью, – но ведь и не скажешь ничего!»
– Мины, которые доставил этот самый «Адвенчур», – продолжал между тем Елисбар Шабанович, – магнитные мины годились только для глубин моря не более чем в двадцать, двадцать пять метров, и здесь, на нашем театре, использованы быть не могли. Отправка такого груза нам, я думаю, была организована подколодными ягнятами – никем другим. А матросы с «Адвенчура» рисковали жизнью, доставляя нам это барахло, и их ни в чем упрекнуть нельзя, этих ребят. Только интересно, как бы они себя вели, если бы знали заранее, что доставляют липу, бутафорию, кукиш тем самым людям, которые приняли на себя всю тяжесть войны…
Он открыл «краденый» у себя в каюте джин, понюхал из горлышка и предложил:
– Давайте больше не говорить про это. Я спокойный человек и немолодой, я умею держать себя в руках, но иногда ужасно скверно бывает на душе. Вот так-то, Владимир Афанасьевич. Грустно вам?
– Паршиво, – сознался Володя.
– Он у нас парень честный, – сказал Родион Мефодиевич. – С трудом в мерах подлости разбирается. Да что он – молодой, я вот в отцы ему гожусь, а привыкнуть не могу…
– А я и не призываю вас привыкать, – сердито ответил Елисбар Шабанович. – Я, наоборот, уговариваю вас, развеселиться, например, анекдоты будем рассказывать, хорошо? Веселые, смешные анекдоты, хохотать станем от души. Согласны?
Но до анекдотов дело не дошло, потому что над городом и портом показались немецкие бомбардировщики и вот-вот могли заявиться и сюда. Родион Мефодиевич отправился на мостик. Елисбар Шабанович, натянув шуршащий дождевик, побежал к последнему нынче рейсовому катеру, а Володя лег на диван и закинул руки за голову.
В то же мгновение на сердце у него стало легко и покойно.
Он удивился этому покою, потом подался вперед и длинно, счастливо вздохнул: прямо перед ним на переборке каюты висел большой портрет Варвары. Своими широко распахнутыми глазами доверчиво и чисто она глядела на него и всем своим видом как бы говорила ему: «Ну что же ты, Володька! Где ты? Вот же я!»
ОПЕРИРОВАТЬ МОЖНО И ДОЛЖНО!
Наутро Володя с Харламовым были в госпитале у подполковника Левина, пили там чай с клюквенным экстрактом и оперировали до полудня. Потом Устименко проводил занятия с сестрами и фельдшерами группы усиления рассказывал им о лечении обморожений, затем они с Алексеем Александровичем смотрели обожженных на главной базе – в харламовском госпитале, и в город Володя вернулся, когда, как говорится, все было позади. Телеграмма-шифровка из Лондона уже прибыла, Уорд был «честным» человеком и запросил на всякий случай свое медицинское начальство. Судя по ответу, запрос был составлен в достаточно объективных тонах. И ответ был написан спокойно, с высоты академического сверхпонимания и сверхзнания, но совершенно категорически. И какой-то Торпентоу тоже возражал против «радикального вмешательства».
– Это что же за Торпентоу? – осведомился Володя.
– Это его дядя, – сказал Уорд. – Теперь глава семьи.
– Врач?
– Почему врач? Генерал, долго служил в Индии.
– Ах, в Индии! – сказал Устименко, будто все понял.
Только сейчас он вспомнил, что обещал встретить флагманского хирурга и Левина. Конечно, их приезд был ни к чему теперь, но предотвратить его Володя уже не мог.
Когда Володя вошел к Невиллу, тот слушал радио, включенное в коридоре.
– Шостакович! – воскликнул он, жадно и счастливо вслушиваясь в музыку. – Вы понимаете, док?
И, перебирая на одеяле пальцами, он плотно закрыл глаза, лицо его дрожало от восторга. А дослушав симфонию до конца и помолчав немного, он спросил голосом победителя:
– А? И это взял и написал человек в очках, в таких очках, как у нашего Уорда. Как вам это нравится, док? И он там, в Ленинграде, заливает пожары – этот Шостакович, – я видел картинку. Нет, но этот кусок – это боши, это все – и Дюнкерк, и битва над Лондоном, и даже раньше – Мюнхен с их пивными кружками!
И, то едва слышно подсвистывая, то подпевая, то барабаня пальцами по стенке фанерной тумбы, он повторил то, что ему так нравилось в начале симфонии.
Генерал-майор медицинской службы Харламов и Александр Маркович Левин вошли в палату, когда сэр Лайонел рассказывал Володе про то, как он сам «немножко» сочиняет музыку и какие «опусы» у него сочинены. А Устименко, помимо своей воли, любовался этим мальчиком с отросшими на лбу и на висках светлыми кудряшками и не заметил, как своей характерной походкой, немножко боком, «не по-профессорски» – так говорили про него завистники, – чуть стесняясь своего генеральского положения, вошел Алексей Александрович, а за ним в развевающемся халате желтый носатый каркающий Левин. По лицам всех троих (между Левиным и Харламовым все втирался Уорд) Володя внезапно догадался, что разговор об обмене депешами уже состоялся и Харламов находился сейчас в состоянии того сдерживаемого, даже кроткого бешенства, которого так боялись его подчиненные.
Осмотр продолжался минут десять – не больше. Худое, курносое, в мелких морщинах лицо «неинтеллигентного профессора», как злословили про него, ничего не выражало, кроме разве что спокойного удовлетворения, когда в уме его уже созрела формулировка окончательного и кассации не подлежащего приговора. В легком тоне он перебросился несколькими весьма даже оптимистическими замечаниями со старым и мудрым Левиным. И тревожное выражение в глазах Лайонела сменилось выражением веселого лукавства, а Володя подумал, что нет в мире актеров прекраснее, чем такие доктора, как Харламов и Левин, когда разыгрывают они свои ни с чем не сравнимые представления только для того, чтобы помочь человеческому духу побороть боязнь надвигающегося тлена.
– Итак, – на хорошем и даже бойком французском языке, но немножко при этом окая (Харламов был волжанином), – итак, дорогой друг, поправляйтесь, – сказал он летчику. – Все идет своим чередом. Спокойствие, терпение, чувство юмора – кажется, оно свойственно англичанам в высшей степени, хороший аппетит…
– А немного виски? – спросил пятый граф Невилл.
– Отчего же? Можно и виски…
– Вы слышите, док? – сияя, но сдержанно сказал Лайонел Устименке. – Вы слышите? Сам профессор…
В кабинетике Уорда они едва разместились вчетвером.
– В сущности, мы приезжали без всякого реального смысла, – немного дребезжащим голосом произнес Харламов. – Господин Уорд обеспечил себя, а исходя из этого и нас, запрещением действовать…