Дорогой мой человек - Герман Юрий Павлович. Страница 102
Уорд слегка развел руками, давая понять, что хотел бы слышать английскую речь.
А Харламов вдруг взбесился. С ним это случалось, хотя бывали и месяцы, когда он вел себя абсолютно кротко. Сегодня случился именно такой «веснушчатый» день, как сознался он впоследствии Володе.
– Господин Уорд и его шефы там, – он сильно и выразительно махнул рукой в ту сторону, где, по его предположениям, должна была быть Англия, надеются на то, что пуля инкапсулируется на долгие годы. Они не желают понять, что цель операции не столько удаление инородного тела, сколько прочная остановка кровотечения из раненого легкого, потому что при обильном вторичном кровотечении шансы на благополучный исход операции практически отсутствуют. Переведите ему, майор!
Володя перевел через пень-колоду. Но зачем? Чему это все могло помочь? Уорд, слушая, только ежился и пожимал плечами.
– Предупреждаю, – срываясь на фальцет, сказал Харламов, – предупреждаю, больной сейчас в хорошем состоянии, и его нынче же можно и должно оперировать. Повторное кровотечение исключит операцию.
Уорд выслушал перевод и еще раз вздохнул.
Проводив Харламова и Левина, Володя немного постоял в коридоре, стараясь собраться с мыслями, потом вернулся к Невиллу.
– Он молодец, ваш профессор, – сказал Лайонел. – Наверное, здорово знает ваше ремесло? Откуда он?
– Откуда? Пожалуй, это стоит рассказать.
И, стараясь ни о чем не думать, Володя рассказал Лайонелу о профессоре Харламове. Пожевывая чуингам и посасывая сигареты, вокруг стояли и сидели американские и английские матросы во главе с вечно пьяным боцманом с «Сант-Микаэла». И они слушали тоже. Этот мальчишка – до Великой Октябрьской революции бездомный сирота, нищий человек, разносил булки по Москве в корзине, вот так – на голове. А потом он воевал в гражданскую войну. Между прочим, на Севере, здесь, где высадились англичане, – вот как иногда складываются судьбы. И лечил своих раненых, лечил, как умел и чем умел…
– Булками! – скверно сострил пьяненький боцман.
– Булок у нас не было. Булки были у вас, – серьезно и строго сказал Володя. – А потом Харламов пошел учиться.
– Кто ему давал деньги? – спросил маленький, тощенький матрос.
– Государство рабочих и крестьян.
Невилл смотрел на Володю внимательно и немного насмешливо.
– Вы, оказывается, еще и комиссар к тому же, – сказал он на прощание.
– Непременно! – улыбаясь, ответил Устименко. – Ни черта не стоит тот врач, который не умеет быть комиссаром, когда это от него требуется. Ведите себя хорошо, сэр Лайонел, я буду вас навещать.
И он ушел, даже не заглянув в кабинетик Уорда.
Слишком уж у него было противно на душе, и слишком хорошо он знал, чем все это кончится. Для этого-то он был достаточно толковым врачом.
Впрочем, он предугадывал, но далеко не все.
Разве можно было сейчас предположить в подробностях ход событий?
Разумеется, нет!
– Я могу ехать? – спросил Володя, сильно дуя в телефонную трубку.
– Полагаю, что да! – сказал Харламов. – Как вам понравился этот фрукт?
Устименко промолчал. Ему хотелось спать.
– Если будет время, проведайте своего летчика! – посоветовал Харламов. – В нем есть что-то привлекательное. Вы меня слышите, майор?
– Слышу.
– Ну так поезжайте! Вы – рейсовым катером?
– До главной базы – да, а там попутным!
– Добро!
Левин тоже с ним попрощался по телефону. На катере поспать Володе не удалось – не было сидячего места, все три часа он провздыхал за теплой трубой. Шелестел дождь, орали чайки, – как все, в сущности, надоело! И какое это общее чувство для всех в такую пору войны – надоело! И тому старослужащему мичману надоело, и чьей-то жене с ребятенком надоело, и ему, Володе Устименке, надоело! Еще когда дело делаешь – понятно, а вот когда так киснешь за трубой, или ждешь попутного транспорта, или отправляешься, зная, что главное время уйдет на ожидание…
– Беспорядок! – сказал раздраженный голос за Володиной спиной. И Устименко даже не поглядел на раздраженного. – Беспорядок!
Как будто бы в слове «война» может содержаться понятие порядка! Сама война, прежде всего, беспорядок.
Только к вечеру он добрался наконец до своего милого 126-го, узнал, что нового решительно ничего нет, наелся до одури и, радостно удивившись, что вопреки всем его размышлениям у него-то в госпитале как раз порядок, мгновенно уснул.
Была глубокая ночь, когда их привезли, и Устименко с минуту простоял возле скалы, в которой была вырублена его землянка, – никак не мог по-настоящему проснуться: позевывал, вздрагивал и прислушивался; ниже, у моря, где-то возле губы Топкой, ухали пушки, а в сером сыром небе с зудящим настырным звуком ходил немецкий «аррадо», – что ему тут было нужно?
– Опять вроде войнишка? – пробегая по раскисшей тропке, спросил капитан Шапиро. – Как считаете, товарищ майор?
Володя не ответил.
На въезде во тьме постукивал мотор полуторки.
– Откуда? – спросил Володя у шофера, застегивающего крюки кузова.
– Та со старого пирсу. С дорожного батальону людей побило. Подводили дорогу скрозь Губин-скалу, он разведал и дал прикурить.
В предоперационной было жарко. Движок уже работал, лампочки быстро накалились. «Когда это он успевает? – уважительно подумал Володя о Митяшине. – Ведь еще только сняли с машины раненых, а уже все готово!»
Нажимая ногой педаль умывальника, он привычно начал процедуру мытья рук. За его спиной проносили носилки, Устименко услышал сердитый окрик Митяшина:
– Кто ж ногами вперед носит, дурачье непроспатое! Соображаете?
«И тут поспевает!» – опять удивился Володя.
Пять минут прошло, Устименко положил щетки и протянул руки Норе Ярцевой, чтобы она полила раствором нашатырного спирта. Но раствор не лился.
– Девушку привезли, кра-асивенькую! – сказала Нора.
– Раствор! – строго приказал Устименко.
Вытерев руки денатуратом, он подошел к столу и, щурясь от яркого света низко опущенной операционной лампы, начал осматривать раненого, совершенно при этом забыв слова Норы, что привезли девушку. Его только на мгновение удивило маленькое розовое ухо и круто вьющиеся медно-золотистого цвета волосы, которые Нора, жалобно канюча, выстригала на затылке…
Вера Николаевна предостерегающе произнесла:
– Пульс нитевидный, Владимир Афанасьевич!
Устименко промолчал, размышляя. На мгновение мелькнула привычно тоскливая мысль об Ашхен и исчезла, и тотчас же майор медицинской службы Устименко начал приказывать жестким, не терпящим никаких возражений голосом.
У каждого хирурга на протяжении его жизни бывают случаи, когда зрение, ум, руки достигают величайшей гармонии, когда деятельность мысли превращается в ряд блестящих озарений, когда мелочи окружающего совершенно исчезают и остается лишь одно – поединок знания и одаренности с тупым идиотизмом стоящей здесь же рядом смерти.
Наука не любит слова «вдохновенье», как, впрочем, не любит его и истинное искусство. Но никто не станет отрицать это особое, ни с чем не сравнимое состояние собранности и в то же время отрешенности, это счастливое напряжение знающего разума и высочайший подъем сил человека в минуты, когда он вершит дело своей жизни…
Она стояла тут, рядом, – та, которую изображают с косою в руках, слепая, бессмысленная, отвратительная своим кретиническим упрямством; ее голос слышался Володе в сдержанно предупреждающих словах наркотизатора; это она сделала таким синевато-белым еще недавно розовое маленькое ухо, это она вытворяла всякие фокусы с пульсом; это она хихикала, когда Володино лицо заливало потом, когда вдруг неожиданно стал сдавать движок и принесли свечи; это она пакостно обрадовалась и возликовала, когда доктор Шапиро сделал неловкое движение и чуть не привел все Володины усилия к катастрофе.
Но майор медицинской службы Устименко знал ее повадки, знал ее силы, знал ее хитрости, так же как знал и понимал свои силы и возможности. И в общем, не один он стоял тут, возле операционного стола, – с ним нынче были, хоть он и не понимал этого и не думал вовсе об этом, и Николай Евгеньевич Богословский, и вечная ругательница Ашхен Ованесовна, и Бакунина, и Постников, и Полунин, и те, которых он никогда не видел, но знал как верных и добрых наставников: Спасокукоцкий, и Бурденко, и Джанелидзе, и Вишневский…