Дорогой мой человек - Герман Юрий Павлович. Страница 121
Вот теперь ты и со мной порвал, потому что опять я не святая. А ведь я люблю тебя, мой вечный, отвратительный мучитель, я одна у тебя такая, которая тебе нужна всегда, я бы все в тебе понимала и помогала бы тебе не ломать стулья, я бы укрощала тебя и оглаживала, даже тогда, когда ты норовишь укусить, я бы слушала твои бредни, я бы… да что теперь об этом толковать. И все-таки спасибо тебе за все. Спасибо не за меня, а за то, что ты есть, за то, что главное-то, что я в тебе всегда буду любить, ты не растерял за эти годы, а, пожалуй, еще и укрепился в этом.
Что я подразумеваю – не скажу никогда, но оно в каждом живом человеке, несомненно, главное.
Так вот – спасибо тебе за то, что ты есть! Мне очень нужно было именно сейчас, в эти невеселые мои дни, узнать, что на свете существуют такие, как ты. Прощай, самый дорогой мой человек!
Варюха ".
– А мое письмо она не получила? – спросил Устименко у Вересовой, которая, свернув в трубку свою постель, уже приоткрыла дверь.
Вопрос не имел никакого смысла: он понимал, что никакого письма она не получала.
– Сейчас, – сказала Вера. – Вернусь и все расскажу.
Он налил себе простывшего чаю из чайника и жадно выпил, потом перечитал про жития святых. В общем, все это было несправедливо – или не совсем справедливо. Еще там, во время чумы, он неожиданно для себя удивился, глядя на Солдатенкову. А старухи? А Цветков? Но и это не имело никакого значения перед тем фактом, что теперь он совсем потерял Варвару. И некого в этом винить, кроме самого себя!
– Вот ваше письмо, – входя и бросая письмо на стол, сказала Вера. – Оно пришло после эвакуации Степановой.
– Вы уверены, что после?
– Я же не доставляю почту, – вызывающе произнесла Вересова. – Увидела ваш почерк – вот и все. Разумеется, я могла переслать ваше послание подполковнику Козыреву – он-то знает, где Степанова, сам ее отсюда увозил, но вряд ли бы вы меня за это похвалили…
Устименко молчал.
Вересова вытащила из-под топчана свой потертый чемодан, раскрыла его и, легко опустившись на колени, занялась укладыванием своих вещей – чего-то розового, прозрачного, странно не солдатского в этой военной жизни. И запах духов донесся вдруг до Володи.
– Вы не раздражайтесь! – попросила она. – Здесь же все равно было пусто. А мне так надоела Норина гитара, шушуканье сестричек, весь этот наш милый коллектив. Так хорошо было читать тут и предаваться радостям индивидуализма. Надо же человеку побыть и одному.
– Да ведь я ничего, – вяло ответил он.
В дверь постучали, Митяшин принес чайник с кипятком, хлеб в полотенце и дополнительный офицерский паек – печенье, масло, консервы – целое богатство. И еще водку – две бутылки, подарок от шефов, прибывший в Володино отсутствие. Вольнонаемная Елена уже прыгала как коза, капитан Шапиро, со своей милой, чуть рассеянной улыбкой, принес подписывать бумаги, Нора, запыхавшись, доложила, что «в пантопоне нахально отказывают второй раз», зуммер полевого телефона запищал на полочке, знакомый, привычный «беспорядочный порядок» войны, быт ее будних дней вновь всосал в себя военврача Устименку, и вернулся он в свою каменную землянку только к ночи – голодный, усталый, но успокоившийся – и ничуть не удивился, увидев накрытый стол и Веру Николаевну – тонкую, высокую, удивительно красивую, горячо и ласково оглядывающую его.
– Это по какому случаю? – спросил он, привычно вешая халат у двери.
– Бал? По случаю вашего благополучного возвращения.
– А вы, по-моему, уже выпили?
– Обязательно. Если вам все равно, что вы вернулись, то мне это совсем не все равно, а если вы вернулись к тому же в мой день рождения, то, согласитесь, это очень любезно с вашей стороны…
– А разве сегодня ваш день рождения?
– Через двадцать минут начнется мое рождение!
– Так позовем побольше народу!
– Нет, – пристально и горячо глядя в Володины глаза, сказала Вересова. – Ни в коем случае. Это ведь мой день рождения, а не ваш! Правда?
Он сел и потянулся за сигаретами.
– Только не опасайтесь ничего, – попросила она. – Все равно про нас говорят и будут говорить. И все равно Шурочка будет плакать, а Нора носить в лифчике вашу фотографию. Тут уж ничему не поможешь…
Глаза ее искрились, губы вздрагивали от сдерживаемого смеха.
– Знаете, кто вы, Устименко?
– Ну, кто?
– Тихоня-сердцеед, вот вы кто! Бабы про вас говорят не иначе, как всплескивая руками и закатывая глаза. И еще эта ваша независимость, помните, как сказала умница Ашхен: «Элегантное хамство по отношению к сильным мира сего». Женщины ведь от этого сходят с ума. Видеть человека, который совершенно не робеет перед лампасами и сохраняет спокойствие…
– Ладно, – сказал Устименко, – больно уж вы меня превозносите. И не в сохранении спокойствия вовсе дело. Я, Вера Николаевна, не раз говорил, что военный наш устав – мудрейшая книга. Он дает полную возможность чувствовать себя полноправным гражданином при самой аккуратнейшей системе соблюдения субординации.
Он налил ей и себе водки и положил на тарелку кусок трески в масле.
– И все равно вы какой-то замученный! – вдруг тихо сказала Вересова. Неухоженный сиротка! Есть такие – волчата. Нужно вас в порядок привести отстирать, отпарить. Только не топорщитесь с самого начала, никто на вашу внутреннюю независимость не покушается.
И, помолчав, осведомилась:
– Тяжело в этих конвоях?
– Нет, ничего.
Они чокнулись через стол, напряженно глядя в глаза друг другу. Вера выпила свою водку, покрутила маленькой головой и высоко уложенными косами, засмеялась и налила сразу еще.
– Захмелею нынче. Только не осуждайте, строгий Володечка!
«А что, если она и вправду меня любит? – спокойно подумал он. – Тогда как?»
– Ничего вы мне не желаете рассказывать, – сказала Вересова печально. Я знаю, что для Степановой бережете. Она, конечно, прелесть – ваша Варя: и безыскусственна, и душа открытая, и юность у вас была поэтическая, и все такое, но детские романы обычно ничем не кончаются. Если не очень уж ранними браками, которые обречены на развал. Но это все вздор, это я не о том. Я о другом…
Откинув голову, смеясь темными, глубокими, мерцающими глазами, с недоброй улыбкой на губах Вересова предупредила:
– Я вас ей не отдам! Не потому, что вы ей не нужны, это все пустяки разные эти Козыревы, хоть я, разумеется, могла бы и с большой выгодой для себя вам этого Козырева расписать, но я это сознательно не делаю, потому что вы умный и мои соображения понимаете. Я вам точно говорю, что Козырев – это вздор, это ее несчастье. И тем не менее я вас никому не отдам. И потому не отдам, что вы мне неизмеримо нужнее и главнее, чем им всем. Знаете, почему?
– Почему? – немножко испуганно спросил он.
– Потому что я знаю, слежу за вами и от этого знаю – кем вы можете стать! И вы на моих глазах им делаетесь! И даже при моей помощи, потому что, хоть вы этого и нисколько не замечаете, но я всегда говорю вам – и к случаю и без случая, – что вы явление! Понимаете? А человек должен поверить в то, что он явление, тогда и другие в это поверят, я что-то в этом роде читала. И я вас заставлю быть явлением, как бы вы ни кочевряжились, я вас заставлю взойти на самый верх, на грандиозную высоту, где голова кружится, и там я вам скажу, на этой высоте, на этом ветру, я там вам именно и скажу, что я – ваша часть, я часть вашего того будущего, я, я часть вашего гения, вашей славы, вашего – ну как бы это сказать, как выразить, – когда вы, например, будете открывать конгресс хирургов где-нибудь в послевоенном Париже, или Лондоне, или Лиссабоне…
– Ого! – смеясь, сказал он и сразу же поморщился, вспомнив Торпентоу и Уорда и смерть родившегося человека. – Действительно, на большую высоту вы меня собрались взгромоздить…
– А вы не шутите! – резко оборвала она его. – Я бездарный врач, думаете – не понимаю? Я – никакой врач, но я умна, я – женщина, и я – настоящая жена такому человеку, как вы. Вы пропадете без меня, – вдруг безжалостно произнесла она. – Вас сомнут, вас прикончат, рожек и ножек от вас не оставят. Вы тупым, бездарным профессорам и ничтожествам-карьеристам, во имя человеческих идей и еще потому, что вы решительно, по-дурацки не честолюбивы, – вы им, всяким приспособленцам-идиотам, будете книги писать за благодарность в предисловии или даже в сноске. Вот что с вами будет без меня. Я-то вас уже знаю, я-то нагляделась. А со мной вы в себя поверите, я вам все наши ночи шептать стану – какой вы, и утром, хоть ну часа два-три, вы это должны будете помнить, понятно вам?