Дорогой мой человек - Герман Юрий Павлович. Страница 31

Прибыла наконец наша техника, нам стало легче. Мы научились ловко и хорошо гладить. Кроме того, мы зашивали, штопали и, работая, пели в нашем сарае.

Знаешь, это даже довольно мило, вспоминается: докрасна раскалилась чугунная печурка, пахнет глаженым бельем, Шурик, полузакрыв глаза, упоенно дирижирует поленом, а девочки поют:

Выхожу один я на дорогу;

Сквозь туман кремнистый путь блестит,

Ночь тиха. Пустыня внемлет богу,

И звезда с звездою говорит.

Так шла, Владимир Афанасьевич, наша военная жизнь на этом этапе.

Вернее, на прошлом, потому что сейчас у меня совсем новый этап.

В меня влюбился один недурной человек.

Пусть Вам будет хуже, Владимир Афанасьевич, но в меня часто влюбляются. Не знаю почему, я ровно ничего для этого не делаю. Влюбляются разные и по-разному. Влюбляются и ходят с бараньими глазами, сначала разговаривают намеками, потом следуют неизменные признания в любви, потом, когда я отвечаю, что думаю, – они бранятся. Да, да, большею частью не понимают, почему я не отвечаю взаимностью. А мне смешно и стыдно. Я же выбрала раз навсегда.

Ну как это им скажешь?

Ведь это же несерьезно: я люблю товарища Устименку, а он меня много лет тому назад бросил, и потому оставьте ваши попеченья до завтрашнего воскресенья, или как мы говорили в детстве?

Впрочем, это я и сказала майору Козыреву. Это он – недурной человек. И старше меня лет на пятнадцать.

Он выслушал и ответил, как в романах:

– Я буду ждать, сколько вы пожелаете, Варвара Родионовна.

Я ответила:

– Не желаю, чтобы вы ждали.

А он мне:

– Положим, ждать вы мне запретить не можете. Кроме того, даю вам слово – докучать своими чувствами не буду. Мы просто добрые друзья, и только. Это, я надеюсь, мне не возбраняется?

Ну что на это можно ответить?

Он, Вовик, хорош собой, статен, виски седые, плечи широкие. Девочки наши все по нем сходят с ума. Если начистоту – он красивее тебя. И нет в нем этого твоего дурацкого упрямства, обидчивости, умения, уходя, не оглянуться. Уж он оглянется – будь покоен, и не раз, и не два. И как внимателен мой майор Козырев, Володечка, если бы ты мог себе представить…

Хорошо бы тебе у него поучиться месяц-два.

Только вряд ли бы ты у него чему-нибудь выучился: ты такой, и тебя уже не обломаешь. Ты ведь не то что невнимательный, ты занятой. А Козырев во внеслужебное время совершенно свободный человек. Он любит слово и понятие – отдыхать. А ты, проклятое длинношеее, по-моему, даже не понимаешь, что это значит – отдых. Люди твоего склада чем свободнее в смысле служебно-организационной деятельности, тем занятее внутренне, или так нельзя выразиться? Я хочу сказать, что ты ни в какой мере не гармонический человек при всех твоих несомненных достоинствах. Гармонический человек любит и поэзию, и все искусства, и природу, и, конечно, спорт, он играет в шахматы, или, как ты имел наглость выражаться, «в пешки», он, быть может, охотник, рыболов, он не прочь стать спортсменом-планеристом. А ты однобокий, да, Володечка? Я до сих пор помню, как ты не умел, бедняга, ничего не делать и наслаждаться этим ничегонеделанием, и помню также, как ты однажды пожаловался, что мозги у тебя устают физически, как должны уставать руки у кузнеца или ноги у спринтера-бегуна. Помнишь, Вовочка? А Козырев как раз и хорош тем, что никогда не устанут у него мозги, хоть он и не глуп. Он гармоничен. Он не перегружает свою интеллектуальную сторону существования и потому всегда ровен, спокоен, в меру самоуверен, в меру самокритичен.

– Я человек, – с аппетитом говорит он, – и ничто человеческое мне не чуждо.

Тебе интересно про него?

У него великолепное обличье боевого, все испытавшего, все повидавшего командира.

– Мы, Варвара Родионовна, всего нахлебались! – любит он говорить, и это правда.

И Халхин-Гол за его плечами, и Хасан, и линия Маннергейма, и полгода нынешней, ох, какой нелегкой войны. Ордена свои он носит умело, со вкусом, они всегда на нем видны, даже когда он в плащ-палатке. Это особое искусство, которым мой батя никак не овладеет, если ты помнишь. Ну что ж еще? Китель на нем отличного покроя, шофер, с которым он приезжает к нам, смотрит на своего майора обожающими глазами, но при этом никаких панибратских отношений, у шофера рука к пилотке: «Есть, товарищ майор», «Будет выполнено, товарищ майор», «Явился по вашему приказанию, товарищ майор».

Так вот, Вовик, от майора Козырева я убежала.

Никогда я ни о чем не просила никого за эти длинные месяцы войны, а тут поехала в санитарное управление фронта, отыскала папиного товарища по прошлому, тоже «испанца», дивврача Ивана Александровича Шатилова, нашего самого наибольшего начальника, – он и твоего папу хорошо знал, – пробилась к Шатилову на прием и попросила перевести меня куда угодно, но, если можно, – подальше.

– От фронта подальше? – сурово спросил он меня.

– Нет, от нашего отряда.

– Почему так?

Глупо объяснять. Я промолчала. Он написал записочку, сунул ее в портсигар – это у него такая привычка, чтобы не забыть, потом спросил:

– Степанова Варвара?

– Так точно! – говорю.

– А отчество?

И сверлит меня глазами. То ли узнал, то ли догадался.

– Отчество!

– Родионовна! – отвечаю.

Долго молча меня разглядывал, потом сказал в высшей степени неприязненно:

– Маленькое, глупое, злое насекомое! И вредное притом! Как тебе не стыдно было отца обманывать? Ты знаешь, что он приехал в Москву через два дня после того, как ты удрала, и прочитал чохом все твои письма, заготовленные впрок? Он тут давеча мимоездом проследовал, я выходил к поезду, помахал он мне этими письмами.

Подумал мой дивврач и добавил:

– Нахалка несчастная! Был бы я штатский – надрал бы тебе твои паршивые уши. Да не реви, смотреть противно, ты же военнослужащая. Пиши отцу покаянное письмо.

Посадил меня за свой письменный стол, дал перо, бумагу, а погодя сказал:

– Моя Нинка тоже убежала.

– Какая Нинка?

– Дочка. Из Свердловска. По слухам, на парашютистку-диверсантку обучается. А может быть, уже и в тылу у фрицев. Остались мы двое стариков – Елена моя да я. Допиши, и пойдем к нам обедать.

Я дописала, он сделал свою приписку, потом поправил мне запятые и привел в избу, где квартировал с женой.

– Вот, – сказал жене, – рекомендую: Нинка номер два. Дочка Родиона Мефодиевича – помнишь моряка? Надери ей уши, Олена, мне неудобно, я ее военный начальник, а у нас, к сожалению, телесные наказания запрещены очень строго.

Обедали мы молча. Шатилов пытался шутить, а Елена Порфирьевна смотрела на меня мокрыми глазами, наверное, думала про свою Нину. Дивврач потом тоже скис. А я думала про маму, и, знаешь, Володька, мне ее было ужасно жалко. Как она там – под немцами, одна, ни к чему не приспособленная, избалованная, вздорная? Жива ли? И как она ужасно одинока – это даже представить себе немыслимо.

В общем, я уехала.

Уехала далеко – санитаркой в автохирургический отряд.

Я убежала от Козырева, Володя, от вежливого, внимательного, красивого, легкого майора Козырева.

Понимаешь, какая я верная, Вовик?

А ты не ценишь! И никогда не оценишь! Не поймешь!

И все-таки понять бы следовало: иногда нашей сестре бывает так одиноко, такие мы порой делаемся беспомощные, так нужно нам немножко участия сильного и спокойного человека, чуть-чуть внимания, вот как Козырев: «Вы давеча, Варвара Родионовна, сердились, что Шурик вывернул ваш зубной порошок. Пожалуйста, вот у меня запас…»

Чтобы кто-то думал!

Чтобы кто-то знал, что номер твоей обуви тридцать три и таких сапог не бывает, а без сапог невозможно. И чтобы этот кто-то, краснея и извиняясь, с глупым даже подхихикиваньем, вручил тебе сапоги, переделанные из его сорок четвертого номера при помощи саперного сапожника, и чтобы ты, военнослужащая, знала, как ему не просто было договариваться со своим сапожником. Понимаешь? Чтобы он на тебя тратил душевные силы, на заботу о тебе, на размышления о том, каково тебе, чтобы в твое отсутствие он размышлял о тебе.