Один год - Герман Юрий Павлович. Страница 127
– Выпьем.
– Ужасно напьюсь! – пообещала Катя. – А потом хмель пройдет и окажется, что ничего этого не было. Что все я придумала! А вы выскочите в окно.
– В какое окно? – удивился Лапшин.
– В обыкновенное. У Гоголя про это написано. Ну, посудите сами, зачем я вам? Далеко не девочка! Посредственная артистка! – она стала загибать пальцы. – Внешность – заурядная. Это минусы. Теперь плюсы…
Внезапно стало резко темнеть, ветер с моря завизжал пронзительнее, с треском захлопнулась фрамуга.
– Шквал! – сказала Катя. – Всех наверх свистать! Бом-брам-стеньги на рифы ставить! Да, Иван Михайлович?
– Да! – ответил он спокойно и радостно, любуясь ею. Удивительно она умела веселиться, не кривляясь, редкостно умела всегда оставаться самой собою.
– А как я вас буду называть? – спросила Катя. – Ваня? Это же глупо, вы начальник, у вас разные там револьверы, и вдруг Ваня. Хотите, я вас буду называть товарищ начальник?
Опять хлопнула фрамуга, Нюта из деликатности стала закрывать окна снаружи. Теперь было очень душно, кровь стучала в висках, дышать стало совсем нечем.
– Это сирокко! – объявила Катя. – Я, Иван Михайлович, знаю довольно много разных слов, но смысл не помню. Сирокко – это ветер?
И, не дожидаясь ответа, спросила:
– А перепелок едят с костями? Ужас как есть хочу. Я ведь очень экономила, чтобы осталось на обратный билет…
Порывшись в сумочке, достала деньги и протянула их Лапшину:
– Нате. Это же ваши. А то, что я потратила, я вам потом верну. Имейте в виду, я не желаю тратить ваши деньги. Подумаешь, он мне послал! По телеграфу!
Перепелки трещали в ровных, крепких зубах, она запивала их вином, заедала дыней, откусывала помидоры. И, порою, закрывая глаза, говорила:
– Господи, как хорошо! Только все-таки вы в конце концов выпрыгнете в окно.
– Далось вам это окно!
Потом, когда шторм разыгрался по-настоящему, они решили пойти к морю. Нюта дала им на двоих огромный брезентовый плащ с клеймом Дома отдыха, они взяли с собой бутылку вина, стакан и кулек орехов. Нюта вслед им крикнула, что они «скаженные» и еще что-то, за воем ветра они не расслышали, что именно. Катя, спотыкаясь на камнях и путаясь в полах гигантского плаща, объявила, что «задувает не меньше как на двенадцать баллов». На сколько задувает – Лапшин не знал, но дуло действительно здорово.
– Вы держите меня, – требовала Катя. – Меня тащит, Иван Михайлович, миленький! Или снимите этот плащ, потому что он надувается, как парус.
У моря их просто-напросто прижало к обрыву, потом поволокло вдоль камней. Катя кричала, что ей «дует в бейдевинд», а когда Лапшин спросил, откуда она знает все эти слова, – ответила, что играла девочкой в какой-то пьесе из жизни пиратов. Обоим им было ужасно смешно, и Лапшину казалось, что он совсем молод, что не было ни ранений, ни этой дурацкой контузии, которая мучает его до сих пор, что жизнь началась с начала и эта жизнь будет гораздо лучше той, которую он прожил.
– Пещера! – закричала Катя. – Все наверх!
Ветер уже не свистел, а ревел, клочья соленой пены, срываясь с волн, летели им в лица, море до самого горизонта казалось свирепым, угрожающим.
– Сюда! – вопила Катя. – Мы спасены!
Пещера была просто кособокой ямой. Балашова, подобрав полы своего страшного брезентового плаща, прыгнула, за ней в яму медведем ввалился Лапшин.
– Во, здорово! – сказала Катя. – Вы не ушиблись, Иван Михайлович?
Ветер теперь ревел над их головами, где-то совсем рядом взвивались гребни волн, Катя свистящим шепотом спросила:
– Галеты и пресная вода спасены, капитан?
– Спасены! – покорно ответил Иван Михайлович.
– А остров обитаем?
– Ага! – сказал Лапшин. – Кажется.
– «Ага», «кажется»! – передразнила Катя. – Разве так играют в кораблекрушение?! Или вы забыли, как в это играют?
– Я никогда не играл в кораблекрушение, – сказал Лапшин. – Я и не знал ничего об этом долгое время.
– Учиться никогда не поздно! – возразила она. – И не смейте мне говорить жалостное. Вы у меня на вашем происхождении не проскочите, я не таковская…
Сидя в «пещере» и глядя друг на друга, они хлебнули еще по глотку «пресной воды» из своей бутылки.
– Вам славно? – спросила Катя. – Славно, товарищ начальник?
– Славно, необыкновенно славно! – ответил он.
– А то, что это все как-то не солидно? – спросила Балашова. – То, что мы в игру играем? Я вас не дискредитирую? Или как это? Ну, не компрометирую? Отвечайте. Вдруг кто-нибудь из вашего важного Дома отдыха увидит, что мы с вами сидим вот в этой пещере? И вовсе это, кстати, не пещера, а просто яма, да, Иван Михайлович? Вы не боитесь?
– Я никого сейчас не боюсь, – ответил он.
– А меня?
– Вас – конечно.
– Еще бы! – гордо усмехнулась она. – Поэтому я все вам первая и сказала там, в комнате. А сейчас знаете что? Давайте купаться.
– Нет! – спокойно ответил Лапшин.
– Почему нет?
– Потому что мне вовсе не хочется, чтобы вы утонули. И самому не хочется тонуть.
– Ну, ладно! Опять завел свое жалостное. Тогда рассказывайте мне.
Внезапно полил дождь. Словно лопнуло что-то там наверху и пролилось. Не было ни грома, ни молний, просто как нарочно.
– Фу ты! – сказала Катя. – Полезайте под плащ.
Он обнял ее и с тяжелой силой поцеловал в полуоткрытый, горячий рот. Она задохнулась, закрыла глаза, потом выкрутилась и удивленно сказала:
– Ишь!
– Что «ишь»? – тихо спросил он.
– Если не хотите, то и не женитесь, – со вздохом произнесла Катя. – Я ведь знаю, мужики не любят жениться. Но только если вы меня бросите, то я пропаду. Не бросайте меня, товарищ начальник!
Никаких дождевых струй не было видно. Просто лилась вода.
– Мы попали в водопад! – сказала Катя. – И надо вылезать из нашей пещеры, потому что тут мы погибнем, как зайчики. Не забудьте только нашу «пресную воду».
– Ладно!
Он не слишком ловко вскарабкался на край ямы и подал руку Кате. Теперь дождь прекратился так же внезапно, как начался. Но им было уже все равно – оба промокли насквозь.
– Хотите знать один секрет? – спросила Катя. Она шла перед Лапшиным и обернулась, отжимая мокрые волосы. – Хотите? Вы здорово кряхтели, когда вылезали из ямы. Не такой уж вы гибкий юноша Аполлон. И то, что я в вас влюбилась, – это больше для вас хорошо, чем для меня. Ведь вы же старый человек.
– Так точно! – сказал Иван Михайлович.
– Старый старичок!
– Ага!
– Вам повезло?
– Невероятно! – закричал он, потому что в это мгновение обрушилась с грохотом волна. – Невероятно!
– Побежали!
Она протянула ему руку и побежала, волоча его за собой. Он порядочно задохнулся на подъеме, но бежал, боясь оступиться или наступить на Катину пятку. И едва мог отдышаться, когда они наконец остановились под пальмами. На террасе Дома отдыха в пижамах стояли знакомые отдыхающие и смотрели на Лапшина, переговариваясь, наверное, о несолидном его поведении. Балашова быстро взглянула в ту сторону и сказала Ивану Михайловичу:
– Хотите, я покажу им язык от имени и по поручению?
– По какому поручению?
– Ну, так в газетах пишут. От вашего имени и по вашему поручению.
– Послушайте, Катя, я никогда не знал, что вы такая.
– Дурачок! – серьезно и строго ответила она. – Вы же никогда не видели меня абсолютно счастливой. Вы всегда видели меня какой-то погано несчастненькой. И – дрянной! А сегодня я счастливая и прекрасная. И им, всем вашим на террасе, завидно. Они же видят, какая приехала к вам… Показать язык?
– Не надо! – попросил Лапшин. – Это же хороший народ.
Опять они пошли. Было нестерпимо душно, короткий дождь ничему не помог. И ветер был душный, и тучи словно давили сверху.
– Спасибо тебе, море, – неожиданно сказала Катя, – спасибо тебе, пещера, спасибо тебе, водопад, спасибо тебе, все!
И поклонилась из лекаренковской калитки – истово, как в церкви.
Нюта и дети встретили их аханьями и причитаниями, Лекаренко, бурый от выпитой перед обедом водки, вызвался «сгонять» за вещами Лапшина, Катя, порывшись в своем чемодане, сбежала вместе с Нютой куда-то в боковушку. Подрагивая бедрами, извиваясь спиной, пронеслась еще раз змея Нюта, размахивая утюгом с красными угольями. Завизжали близнецы в сенях, не то их укусил щенок, не то они его укусили – понять было трудно. Помощник шеф-повара принес лапшинскую казенную пижаму, туфли, полотенце. Иван Михайлович быстро переоделся за огромной печкой. Лекаренко, исполненный услужливой, деятельной старательности, поставил сушиться сапоги Ивана Михайловича, повесил возле печи гимнастерку, бриджи. Лицо у него было доброе, даже с детьми он не мог толком разобраться, они на него больше покрикивали, чем он.