Один год - Герман Юрий Павлович. Страница 128
– Давайте по рюмочке, Иван Михайлович! – сказал Лекаренко. – У меня перцовая, своей настойки! Чтоб не простудиться и чтобы благополучно вам с супругой отдохнуть.
– Ладно, – ответил Лапшин. – Спасибо, Лекаренко, за добрые слова. Давайте за семью за вашу и чтобы все было аккуратно.
– Это как?
– А так, – совсем тихо пояснил Лапшин. – Я, Лекаренко, старый сыщик, и глаз у меня наметанный. Больно много казенного добра у тебя. И черепица, и сарафанчики, и плащ клейменый, и вся посуда столовая, и скатерть. Зарвался маненько, а?
– Это так, это точно! – с готовностью согласился Лекаренко.
– Ты ж сыт, на кухне, женка у тебя хозяйственная, зачем воровать, – дружески и просительно даже сказал Лапшин. – Не надо, Лекаренко! Пропадешь!
– Ой, да, да, так, верно! – с легким стоном согласился помощник шеф-повара. – Ой, спасибо, что объяснили…
– А ты не знал?
Лекаренко прыснул в кулак, в кухню скользнула Нюта, велела Лапшину отвернуться и не глядеть без команды. Он отвернулся, вслушиваясь в восторженное аханье детворы и самого даже главы семьи, в легкие быстрые шажки Кати.
– Теперь входите в свою комнату без всякого стука! – сказала Нюта.
Он вошел и закрыл за собой дверь. Возле окна, в смешанном и неярком свете наступающих дождливых сумерек и нескольких свечей, стояла Катерина Васильевна в белом платье, с непричесанными, не высохшими еще волосами, с обветренным за нынешний день лицом, с мягким, настойчивым и глубоким блеском глаз. Руки ее были опущены, словно она не знала, куда их девать, и вся она как бы стеснялась себя самой, того, как безыскусственно хороша она и как ничего для этого не сделала, никак не потрудилась, даже над прической не задумалась. «Вот и вся тут, – говорил свет ее глаз, – вся, какая есть и какая родилась! Лучше я быть не могу, а хуже ты меня не раз видел. Нравлюсь ли я тебе, любимый человек, такая?»
Но ничего этого она не произнесла. Помолчав, чтобы он разглядел ее и порадовался, как она только что порадовалась сама на себя перед Нютиным зеркалом, Катя деловито и даже церемонно сказала:
– Присаживайтесь, товарищ начальник, чувствуйте себя как дома. Есть очень хочется. Сейчас мы будем обедать – борщ, и перец фаршированный, и фрукты, и вина. Присаживайтесь!
Иван Михайлович сел.
Села и Катя. И тихо спросила:
– Что смотрите? Все думаете – засылать сватов или стрекача задать? Как хотите, товарищ начальник, или сватов засылайте, или в беззаконии жить станем, но только я вас никуда и никогда от себя не отпущу. И не робейте меня, потому что я и есть теперь и до гроба ваша личная жизнь. Ясно?
– Ясно! – задохнувшись, сиплым голосом сказал он. – И как это ни странно, Катя, я и сам нынешней ночью этими же словами думал – до гроба.
– То-то! – гордо ответила она. – А то – страшно ли было лететь, какая погода в Ленинграде! Дурачок какой!
Миллионы в валюте
За окном часовни лил дождь, а Жмакин, отработав смену, читал газеты. Разобравшись в декларации народного собрания Западной Белоруссии о национализации банков и крупной промышленности и закурив, он опять через коммутатор вызвал город и милицию, но телефон Лапшина был занят. Нынче бывший милиционер Демьянов сказал Жмакину, что Лапшин вернулся из отпуска с женой и приступил к работе, но дозвониться до Ивана Михайловича Алексей никак не мог.
Он опять почитал о войне в Западной Европе, – там между Мозелем и Пфальцским лесом стреляли пушки. Вздохнув, Жмакин солидно покачал головой и сказал, как говорили многие пожилые шоферы автобазы:
– Да, пахнет порохом…
– Чем пахнет? – сонно спросил задремавший было Никанор Никитич.
– Войнишкой пахнет, – сказал Жмакин и принялся считать получку. Деньги он раскладывал в маленькие пачечки, обертывал в бумажки и на бумажках писал: «в счет погашения бывших долгов», «щиблеты», «на семью». Получив паспорт, он тотчас же переедет в Лахту. Никанор Никитич накинул плащ и ушел в столовую.
Разобравшись с получкой, он еще раз снял телефонную трубку, но теперь был занят коммутатор автобазы. Когда Жмакин повесил трубку, в комнате стало совсем темно. Тяжелые капли дождя били в стекла. Кто-то застучал в дверь.
– Открыто! – крикнул Жмакин. – Давайте!
Опять застучали.
Жмакин отворил дверь и попятился назад. На крыльце часовни стоял высокий незнакомый человек в милицейской форме, другой поменьше, в кепке и в кожанке, а сзади был дворник автобазы, толстый Антоныч.
– Вы Жмакин? – спросил высокий.
– Я, – слабея, ответил Жмакин, – я и есть Жмакин.
– Пройдемте, – сказал высокий, слегка грудью напирая на Жмакина.
Они вошли в часовню и закрыли за собой дверь. Дворник зажег электричество. Жмакин взглянул в лицо высокому. Это был человек с выщербленными передними зубами, с бесстрастным и сухим загорелым лицом, со светлыми пустоватыми глазами. Загар у него был красный, не здешний, и лицо было спокойное, уверенное.
– Так, – промолвил он, оглядывая часовню, – вы, гражданин, присядьте и отдохните, а мы произведем обыск.
– Ордер у вас имеется? – спросил Жмакин. Он старался собраться с мыслями и даже подумал, что надо «взять себя в руки», но тотчас же забыл о своем намерении.
– Насчет ордера ему надо знать! – сказал высокий. – Ни в чем не повинный человек, чистый как слеза, он беспокоится, как бы его не забрали даром. Все у нас имеется, все, детка, – полуобернувшись к Алексею, добавил он, – мы люди законные, и дела наши законные.
Растворив дверцу шкафа, он остановился, как бы в недоумении, и легонько засвистал.
– Это не мои вещи! – чуть громче, чем следовало, сказал Жмакин. – Это чужие вещи…
– Еще бы! – с усмешкой согласился тот, что был в кожанке. – Разве у таких парнишечек, как ты, свои вещи бывают?
Тяжелой походкой парень в кожанке прошел в алтарь и начал там что-то двигать и ворочать. Высокий неторопливо собирал деньги, только что разложенные Жмакиным в пачечки. Дворник Антоныч сидел возле двери на скрипучей табуретке и, укоризненно вздыхая, курил козью ножку. На воле шел дождь, медленный, все начинался и никак не мог начаться по-настоящему.
Жмакин дрожащими руками вытащил папироску и закурил. Мысли мешались в его голове. Он то корил Лапшина за подлость, то прислушивался к неровному робкому шуму дождя, то опускал глаза, чтобы не встретиться взглядом с Антонычем, то думал о том, как его поведут по двору и как все увидят конец его жизни.
– Ладно, хватит, – сказал высокий тому, кто был в кожанке, и, повернувшись к Жмакину, добавил: – Собирайтесь.
Посасывая папироску, Жмакин собрал себе арестантский узелок: смену белья, мыло, носков, легонькое дешевое одеяло, купленное на заработанные деньги, и, изловчившись, новую бритву «жиллет», чтобы лишить себя жизни. Бритву с конвертиком он покуда зажал в кулаке. Потом он накинул на плечи макинтош, надел кепку поглубже, до ушей, и перепоясался, точно готовясь к длинному этапному пути.
– Пошли! – приказал высокий.
Жмакин подчинился, как подчинялся при арестах, в тюрьмах, на этапах. Больше он уже не принадлежал сам себе, он опять перестал быть человеком свободным, тем человеком, которому никакие пути не заказаны. «Ну что ж, – подумал Жмакин и зажал в кулаке бритву. – Еще поглядим!»
Вышли на крыльцо. Антоныч густо закашлял – перекурился своей махоркой. Двор был мокр от прошедшего дождя. Смеркалось, но тучи пронесло, и вдруг посветлело. Пахло бензином и свежей дождевой водой. Мальчишка сторожихи бегал в сапогах по лужам. Двор был пуст и удивительно тих и чист.
Пока Антоныч закрывал на замок часовню, все ждали. Парень, что был в кожанке, стоял на крыльце, ступенькой ниже Жмакина, и вдруг Жмакин как бы узнал его. Он и точно знал его, этого парня с голосом без выражения и с несколько бараньими глазами. Где-то они несомненно виделись, и не раз виделись…
Но Жмакин не додумал, увидел во дворе Никанора Никитича. Педагог шел неторопливо, в черном прямом стареньком плаще, в мягкой шляпе, с тросточкой, прицепленной за руку.