Один год - Герман Юрий Павлович. Страница 33

– Вот как!

– Да, вот так! – сказал Ханин. – На Алдане было невыразимо интересно.

Лапшин посмотрел в глаза Ханину и вдруг понял, что его не следует оставлять одного – ни сегодня, ни завтра, ни вообще в эти дни, пока Ханин не улетит.

– Послушай, Давид, – сказал он, – поедем сегодня к моему крестнику вместе, а? Только об этом писать не надо. И вообще никто не знает, что он вор.

– Как же не знает? – сказал Ханин. – Все они, перекованные, потом раздирают на себе одежду и орут; я – вор, собачья лапа! Не понимаю я этого умиления…

– Так ты не поедешь? – спросил Лапшин.

– Поеду.

Со сцены донесся ружейный залп, и в коридоре запахло порохом.

– Пишешь что-нибудь? – спросил Лапшин.

– Пишу, – угрюмо сказал Ханин. – Про летчика одного жизнеописание.

– Интересно?

– Очень интересно, – сказал Ханин, – но я с ним подружился, и теперь мне трудно.

– Почему?

– Да потому! Послушай, Иван Михайлович, – заговорил Ханин, вдруг оживившись, – брось своих жлобов к черту, поедем бродяжничать! Я тебе таких прекрасных людей покажу, такие горы, озера, деревья… А? Города такие! Поедем!

– Некогда, – сказал Лапшин.

– Ну и глупо!

Лапшин улыбнулся.

– Один здешний актер выразился про меня, что я фагот, – сказал Лапшин, – и чиновник…

Он постучал в уборную к Балашовой. Она долго не узнавала Ханина, а потом обняла его за шею и поцеловала в губы и в подбородок.

– Ну, ну, – говорил он растроганным голосом, – тоже нежности. Скажи пожалуйста, в Ленинград приехала, а? Актриса?

У Балашовой сияли глаза. Она стояла перед Ханиным, смешно сложив ноги ножницами, теребила его за пуговицу пиджака и говорила:

– Я так рада, Давид, так рада! Я просто счастлива.

Ладонями она взяла его за щеки, встала на цыпочки и еще раз поцеловала в подбородок.

– Худой какой! – сказала она. – Прошли мигрени?

– Что вспомнила! – усмехнулся Ханин.

Лапшину сделалось грустно, они говорили о своем, и ему показалось, что он им мешает. Деваться было некуда, уйти – неловко. Он сел в угол на маленький диван и не узнал в зеркале свои ноги – в остроносых ботинках.

– Вы знаете, Иван Михайлович, – обернулась к нему Катерина Васильевна, – вы знаете, что для меня Ханин сделал? Он написал в большую газету о нашем кружке и в нашу городскую – еще статью. И так вышло, что меня потом отправили учиться в Москву в театральный техникум. И они с Ликой меня на вокзал провожали. А Лика где? – спросила она.

– Лика умерла, – сказал Ханин, – от дифтерита пять недель тому назад.

И, вытащив из жилетного кармана маленький портсигар, закурил.

– Я не поняла, – сказала Балашова. – Не поняла…

– Поедем, пожалуй, – предложил Лапшин. – Время позднее…

И, выходя первым, сказал:

– Я вас в машине ждать буду…

Дверь отворил сам Сдобников, и по его испуганно-счастливому лицу было видно, что он давно и тревожно ждет.

– Ну, здравствуй, Евгений! – сказал Лапшин и в первый раз в жизни подал Сдобникову свою большую, сильную руку. Женя пожал ее и, жарко покраснев, сказал картавя:

– Здравствуйте, Иван Михайлович!

Этого ему показалось мало, и он добавил:

– Рад вас приветствовать в своем доме. А также ваших товарищей.

– Ну, покажись! – говорил Лапшин. – Покажи костюмчик-то… Хорош! И плечи как полагается, с ватой… Ну, знакомься с моими, меня со своей женой познакомь и показывай, как живешь…

Он выглядел в своем штатском костюме, как в военном, и Балашовой слышался даже характерный звук поскрипывания ремней.

Ханин пригладил гребешком редкие волосы, и все они пошли по коридору в комнату. Их знакомили по очереди с чинно сидящими на кровати и на стульях вдоль стен девушками и юношами. Стариков не было, кроме одного, выглядевшего так, точно все его тело скрепляли шарниры. Лапшин не сразу понял, что Лиходей Гордеич – так его почему-то называли – совершенно пьян и держится только страшным усилием воли. Он был весь в черном, и на голове у него был аккуратный пробор, проходивший дальше макушки до самой шеи.

– Тесть мой! – сказал про него Женя. – Маруси папаша!

Маруся была полногрудая, тонконогая, немного косенькая женщина, и держалась она так, точно до сих пор еще беременна, руками вперед. Она подала Лапшину руку дощечкой и сказала:

– Сдобникова. Садитесь, пожалуйста.

А Ханину и Балашовой сказала иначе:

– Маня. Присядьте!

В комнате играл патефон, и задушевный голос пел:

В последний раз
на смертный бой…

Гостей было человек пятнадцать, и среди них Лапшин увидел еще одного старого знакомого, «крестника» Хмелянского.

– Производственная травма, что ли? – спросил Лапшин, разглядывая огромный запудренный синяк на подбородке и щеке Хмели. – Охрана труда, где ты?

Хмеля кротко улыбнулся и ничего не ответил. Но тут же решил, что Иван Михайлович может подумать, что он, Хмеля, пьянствует и дерется. Эта мысль испугала его, и он сказал, что упал в подворотне своего дома, поскользнувшись и подвернув ногу.

– Хромаю даже! – добавил Хмелянский.

– Жмакина давно не встречал? – спросил Иван Михайлович, словно о знакомом инженере, или токаре, или бухгалтере. Спросил походя, легко, без нажима и, услышав, что давно, кивнул головой, словно иного ответа не ждал. Потом задумчиво произнес: – Заявился он, по Ленинграду ходит. А мне побеседовать с ним надо, очень надо…

Потом смотрели сдобниковскую дочку. Маруся подняла ее высоко, и все стали говорить, как и полагается в таких случаях, что дочка «удивительный ребенок», «красоточка», что вообще она вылитый папаша, а глазки у нее мамашины. Веселый морячок Зайцев даже нашел, что ручки у девочки «дедушкины». Наконец наступила пауза, про дочку сказали всё. Тогда патефон заиграл «Кавалерийский марш», – это была старая, дореволюционная граммофонная пластинка, и все сели за стол. Лапшина посадили рядом с Балашовой, а Ханина и Хмелянского, как знакомых Ивана Михайловича, напротив. Женя сел слева от Лапшина и налил ему водки.

– Пьешь? – спросил Лапшин.

– Исключительно по торжественным случаям, – горячо сказал Женя. – Надо, чтобы все чин чинарем было. Закусочка, семейный круг. Конечно, тут тоже такое дело, надо глаз да глаз иметь, чтобы мещанство не засосало, тут правильно Маяковский подмечал…

– Ну, мещанство тебе не опасно! – со значением сказал Лапшин. – Ты не такой человек. Буфет давно купил?

– Нынче. Исключительно удачно приобрел. Богатая вещь, верно?

– Верно, вещь богатая.

– И замки хорошие, любительской работы, – с азартом добавил Женя и густо покраснел под внимательно-лукавым взглядом Лапшина. – А что?

– Да ничего! – усмехнулся Иван Михайлович. – Это ведь ты про замки заговорил, а не я…

В эти мгновения оба они вспомнили одно «дельце» Сдобникова вот как раз с таким «богатым» буфетом.

– Ну ладно, товарищ Сдобников, – чокаясь с Женей, сказал Лапшин, – будем здоровы и благополучны.

– Будем! – твердо глядя в глаза Лапшину, ответил Сдобников. – И вы на меня надейтесь, Иван Михайлович!

После третьей рюмки он поднялся, постучал черенком вилки по салатнице и потребовал тишины.

– Я поднимаю эту рюмку с большим чувством за своего бывшего командира, начальника, за товарища Лапшина Ивана Михайловича и хочу его заверить, как члена партии большевиков, от имени всей нашей молодежи, что если случится война и какой-либо зарвавшийся сволочь, я извиняюсь, империалист нападет на нашу советскую Родину, то мы все встанем на защиту наших завоеваний и как один отразим удары всех и всяческих наемников. За Ивана Михайловича, ура!

Прокричали «ура», выпили еще. Хмелянский вытер слезы под очками.

– Вы что? – спросил у него Ханин. – Перебрали?

– Есть маленько. Я вообще-то нервный! – сказал Хмелянский. – И сегодня неприятности имел.

– Ну, тогда за ваше здоровье! – произнес Ханин. – Чтобы кончились все неприятности у всех людей навсегда.