Один год - Герман Юрий Павлович. Страница 30
– Не читал! – взглянув на разгоряченное лицо начальника, ответил Лапшин. – Не приходилось. Что же касается до статьи товарища Ханина, то эту статью я тоже санкционировал, Жигалюс у меня проходил…
– Хорошо, не будем об этом, – сказал Занадворов. – Я имею свое мнение, вы – свое. Начальство впоследствии разберется, оно грамотное, тоже газеты читает, выясним, чья точка зрения партийная – моя или ваша. Заявляю, пока что в качестве предупреждения, – заливать страницы наших газет всеми этими помоями мы постараемся никому не позволить. Ясно? И материал нашим врагам по собственной воле давать мы тоже не разрешим.
Начальник и Лапшин молча переглянулись. Во взгляде начальника Ивану Михайловичу почудился вопрос – «выгнать его отсюда, что ли?» Лапшин пожал плечами – «Шут с ним! Пусть болтает! Выгнать – хуже будет!»
С минуту, а то и больше, все трое молча курили. Потом Занадворов полистал блокнот и вновь воззрился на Лапшина своим «следовательским» взглядом.
– Я бы попросил вас, Иван Михайлович, – подчеркнуто сухо произнес он, – я бы убедительно попросил вас объяснить мне, что именно вы имеете против известного спортсмена, своего парня, представителя нашей смены, человека с незапятнанной репутацией Анатолия Невзорова? Какими материалами вы располагаете? Почему его однажды вызывали к вашему… – Занадворов еще заглянул в блокнот, – к вашему Криничному, почему Криничный, не выдвигая никакого обвинения, ничего во всяком случае конкретного, снимал протокол допроса, почему Невзоров, допустим, подсознательно чувствует, что к нему присматриваются, почему, наконец, папаша Невзорова, человек почтенный, геолог с именем, обращается к нам с жалобой по поводу ваших действий на местах…
– Разрешите? – прервал Занадворова Лапшин.
Занадворов кивнул, но Иван Михайлович ждал не его кивка, а разрешения Баландина. Прокофий Петрович тоже «службу знал» и в свою очередь осведомился у Занадворова – можно ли Лапшину говорить. Инспектирующий еще раз кивнул, Лапшин же вновь обернулся к Баландину и очень жестко спросил, подчеркивая то обстоятельство, что вопрос адресуется непосредственно и только к нему:
– Разрешите, товарищ начальник, для пользы дела на темы, затронутые товарищем Занадворовым, не беседовать?
– Это как же? – воскликнул Занадворов.
– А так же, что в этой стадии разработки материалов я не могу допустить, чтобы папаша Невзоровых находился в курсе дела, – отрезал Лапшин и поднялся…
Лицо у него побурело, глаза смотрели холодно.
Баландин молчал долго, потом сильно крутанул на пальце пенсне и со вздохом произнес:
– Что ж, идите, товарищ Лапшин, работайте. Мы тут с товарищем Занадворовым разберемся помаленьку. Я ведь тоже в курсе дела… Закруглимся, тем более что и я временем ограничен! Вот таким путем!
Лапшин мягко закрыл за собою дверь, думая: «Ничего, Баландин – мужик, с таким не пропадешь!» И сочувственно вздохнул, представляя себе, на каком «градусе накала» Прокофий Петрович «закругляет» свою беседу с бешено самолюбивым Занадворовым…
Когда, обойдя всю бригаду и допросив кассира, сбежавшего из Пскова с чемоданом денег, Лапшин вернулся к себе в кабинет, Катька-Наполеон и актриса сидели рядом на диване и разговаривали с такой живостью и с таким интересом друг к другу, что Лапшину стало неловко за свое вторжение.
– Вот и начальничек! – сказала Катька. – Строгий человек!
Он сел за свои бумаги и начал разбирать их, и только порой до него доносился шепот Наполеона.
– Я сама мечтательница, фантазерка, – говорила она. – Я такая была всегда оригинальная, знаете…
Или:
– Первая любовь – самая страстная, и влюбилась я девочкой пятнадцати лет в одного, знаете, курчавенького музыканта, по фамилии Мускин. А он был лунатик, и как гепнулся с седьмого этажа, – и в пюре, на мелкие дребезги.
«Ну можно ли так врать?» – почти с ужасом думал Лапшин и вновь погружался в свои бумаги.
– А один еще был хрен, – доносилось до Лапшина, – так он в меня стрелял. Сам, знаете, макаронный мастер, но жутко страстный. Я рыдаю, а он еще бац, бац. И разбил пулями банку парижских духов. Какая была со мной истерика, не можете себе представить…
На негнущихся ногах, словно проглотив аршин, вошел строгий Павлик, положил перед Лапшиным конверт и сказал, что человек, который принес письмо, ждет внизу в бюро пропусков. Иван Михайлович аккуратно вскрыл конверт, развернул записку и улыбнулся. Бывший правонарушитель-рецидивист, ныне работающий токарем на Октябрьском заводе, приглашал Лапшина в гости по случаю «присвоения имени народившейся дочурке».
«Дорогой товарищ начальник! – было написано в письме. – Не побрезгуйте, зайдите. Имею я комнату, живу барином, хоть комната и небольшая, на четырнадцать метров с четвертью. Обстановочку я тоже завел приличную, приоделся на трудовые сбережения, и все от вас – от ваших горячих слов, когда вы меня ругали и направили не в тюрьме отсиживать, а дело делать и учиться, хоть и за решеткой, но на человека. И как я вас помню, товарищ начальник, сколько вы на меня потратили здоровья, и вашей крови, и, извиняюсь, нервов, то только тогда соображаю, что есть наша эпоха и какого в вашем лице я видел партийца-коммуниста, который до всего касается и ничего ему не постороннее. Прошу вас, товарищ начальник, если вы ко мне придете – значит, и вы все перекрестили, т. е. забыли и кончили, и, значит, вы мне теперь доверяете и не боитесь обмарать ваше чистое имя моим знакомством. Прошу вас об этом исключительно, чтобы вы пришли не в форме, а в штатском двубортном костюме, – я вас в нем видел, когда вы сажали меня в последний раз на Песочной. Если гости увидят вас в форме, то могут чего про меня подумать нежелательное, а судимость с меня снята за мой героический труд, и паспорт у меня чистенький, как цветок, даже вы лично не заметите в нем ничего, как раньше были у меня некрасивые ксивы. И приходите с супругой или с кем желаете, а звать меня по-настоящему Евгений Алексеевич Сдобников, а не Шарманщик, не Женька-Головач и не Козел… Придет еще один ваш крестник, некто Хмелянский, если такого помните…»
Прочитав письмо, Лапшин позвонил в бюро пропусков и сказал Сдобникову укоризненно:
– Что ж ты, Евгений Алексеевич, в гости зовешь, а адреса не указываешь. Нехорошо.
– А придете? – спросил Сдобников по-прежнему картавя, и Лапшин вдруг вспомнил его живое, веселое лицо, сильные плечи и льняного цвета волосы.
– Я с одной знакомой к тебе приду, – сказал Лапшин. – Разрешаешь?
И он кивнул взглянувшей на него Балашовой.
– Наговорились? – спросил он, когда Наполеона увели. – Интересно?
– Потрясающе интересно, – с азартом сказала Балашова, – невероятно! Я к вам каждый день буду ходить, – с мольбой в голосе спросила она, – можно? Ну хоть не к вам лично, к вашим следователям. Мне это так все необходимо!
– Ну и ходите на здоровье! – улыбаясь, сказал Лапшин. – Вы мне не мешаете. Только ребят моих строго не судите – народ они толковый, честный, но культуры кое у кого недостает…
Посмеиваясь, он протянул ей полученное давеча письмо и, когда она прочитала, предложил пойти вместе.
– Но у меня спектакль! – со страхом в глазах сказала Катерина Васильевна. – Меня во втором действии расстреливают…
– Значит, в третьем вы уже не играете?
– Не играю.
– Ну и чудно! Я за вами заеду…
– Часов в десять, – сказала она, просияв. – Да? Я как раз буду готова.
Лапшин, скрипя сапогами, проводил ее до лестницы и крикнул вниз, чтобы выпустили без пропуска. Возвращаясь по коридору назад, он чувствовал себя совсем здоровым, словно и не было того проклятого припадка и мучительного дня потом, когда непрерывно трещал телефон и все спрашивали о здоровье, будто он и впрямь собирался помирать.
Плотно закрыв за собой дверь, Лапшин подвинул к себе бумаги и начал читать, подчеркивая толстым красным карандашом то, что казалось ему существенным. Так в тишине, сосредоточенно читая и раздумывая, он просидел часа два. Осторожно звякнул телефон, Иван Михайлович, продолжая читать, снял трубку и, прижав ее плечом к уху, сказал: