Сорок дней, сорок ночей (Повесть) - Никаноркин Анатолий Игнатьевич. Страница 37
— Ни хрена он нам не сделает, — говорит Колька. — Если в первые дни удержались, теперь тем более.
— Начнется наступление — нашему полку, конечно, достанется в первую очередь, — вставляет Савелий.
— Ясно, — соглашается Конохов. — Немцу наступать выгодней всего на левом фланге. На правом — болото. В центре трудно ему сосредоточиться: равнина, все на виду. А здесь сопки, спрятался за ними и спокойно подготавливайся. Но я согласен, у нашего десанта есть свои преимущества. Да, да… Отсюда выйдем только со щитом — не на щите!
Перебивая друг друга, излагаем на этот счет свои мысли. На плацдарме нас свыше двух тысяч — немалая сила. Причем мы обстрелянные, привыкшие к осаде, зарылись глубоко в землю.
За последние две недели создано три линии обороны с лабиринтами траншей, стрелковыми ячейками, дзотами. Запас боеприпасов хоть небольшой, но есть. Ну и помощь с того берега — авиация, артиллерия…
— Вот только раненые, — вздыхает Колька. — Запаримся с ними. Будут длительные бои — куда класть?
— Два блиндажа новых есть… Маловато, конечно, — говорю я. — Придется в старых подвалах, землянках потесниться. Мостовой, как твое аптечное хозяйство?
— Перевязочного материала, медикаментов дней на пять хватит.
— А может, на больше? — прищурившись, смотрит на него Конохов. — Позавчера и вчера с «кукурузников» сколько тюков сбросили?
— Ты что, считал? — сердится Савелий и переводит разговор. — Твой румын мог все набрехать. Поживем — увидим… Идем ко мне.
Они направляются в аптечный закуток.
— Не думай, что я тебе всю аптеку передам, — предупреждает он Конохова. — Квантум сатис — немного схватишь!..
Я провожаю Конохова. Он с вещмешком и санитарной сумкой.
— Вот жмот, — говорит он про Савелия. — За каждый бинт молитву читал.
По траншее поднимаемся к винограднику. Конохов шагает впереди, оборачиваясь, рассказывает:
— Радченко — мужик хороший. Мне у него нравится. Хотя мрачноват. А знаешь, почему он такой? Сидел, оказывается. До войны был репрессирован. Думаю, поэтому и на службе особенно не продвигается. Сорок лет, кадровик, а застрял в батальоне.
Выходим из траншеи. Конохов останавливается, обводит взглядом вокруг. Туман исчез, далеко открывается пролив, синеют успокоенно мысы. Цепи волн, покрытые пеной, как снегом, накатывают на желтый пляж. Бакланы отдыхают на киле опрокинутой шлюпки. Над сопками взбитые, паутинисто-прозрачные облака словно бы покачиваются.
— Красивое место все-таки! — восклицает он. — Знаешь, кончится война, обязательно сюда нагрянем. Летом, конечно. Порыбачим, у скал бычки хорошо берут и кефаль. Уху сварим, бутылочку разопьем, вспомним, как воевали. А потом? Потом повезу тебя по всему полуострову. Покажу лицо древнего Боспора…
«Вышла из мрака младая, с перстами пурпурными Эос».
Мы у дамбы. Здесь все копают: углубляют траншеи, добавляют пулеметные ячейки, переделывают землянки. У оконечности дамбы, где начинается третья линия обороны, замечаем Нефедова и его ординарца.
— Батя эти дни все оборонительные сооружения проверяет. У нас в батальоне вчера был.
— И у нас был. Погреба, подвалы осмотрел — под доты пойдут, в случае чего…
Ближе к сопкам слышим, как Нефедов беседует с двумя бойцами.
— Что будешь делать, Тряпкин, если фриц займет окоп твоего соседа? — обращается он к веснушчатому парню.
Тот от неожиданного вопроса хлопает глазами, молчит.
— Та вы що, товарищ полковник, — взъерошивается его сосед, длинноносый украинец. — Чи шуткуете? Та я здохну, а свою окопу не виддам собакам.
— Ну, добро́, — соглашается Нефедов. — Тогда ты, Петренко, скажи: какие уязвимые места, недостатки в окопе твоего соседа?
Петренко жмется, кряхтит.
— Та ми удвох копали и оборудовали, так що промах який у мене, такий и у його.
— Оно и видно. Надо копать на бугре, обзор будет шире.
— Мы это дело выправим, — заверяет Тряпкин.
Тихо. Обстрела нет. Ветер доносит бренчание на пианино и обрывки песни:
Нефедов прислушивается:
— У Житняка веселятся?
— Это еще семечки, — говорит Тряпкин. — Вот как сам Борода заведет «Гоп со смыком» — во дает жизни, сто сорок два куплета шпарит!
Батя усмехается:
— «Гоп со смыком» и мне приходилось петь. И на ложках подыгрывать…
— Вы? На ложках?
— Что ж вы думаете, я всегда был такой, как сейчас? Беспризорничал… Детство комом прошло. Отец бросил мать, когда я еще совсем малым был. Мать — прачка. Пришлось в пастухи наниматься. А потом убежал из дому. Бродяжничал, ездил под вагонами, пока не попал в колонию. А там уж человеком стал…
Бойцы переглядываются и с любовью смотрят на Батю. Своей простотой, откровенностью и справедливостью он всегда берет за душу.
— Не забывай, заходи, — говорю я Конохову.
— При случае…
Работаем в перевязочной, долго простояли на цементе — замерзли ноги, а тут выглянуло солнце, луч пробился в отдушину, и мы, как были, в халатах, шапочках, вышли на воздух. Стоим, разнежившись, подставив лица солнцу.
— Крым все-таки хорош, нет-нет, а и побалует теплом… Где сейчас тепло? Уже кругом снег, — говорит Копылова.
— Да, приятно, — закрыв глаза, отвечаю я.
Хорошо, но не надолго. Раздается знакомый гул — нарастает, заполняя все небо. Приоткрываю веки. Опять с юга, не спеша, проплывают «юнкерсы». Летят косяком, высоко. Когда входят в полосу солнца, сверкают, как лезвия ножей. Они уже над проливом, идут в сторону Керчи. Так почти ежедневно — по два-три раза в день бомбят керченскую группировку. Нас эти самолеты не удивляют, необычно только их количество: в трех группах, наверное, штук сто.
— Восемьдесят четыре, — уточняет Савелий. — Сила… А вчера было сорок…
Самолеты проходят над мысом Карабурун и, вместо того чтобы следовать дальше, разворачиваются и начинают вычерчивать круг над поселком. Затем неожиданно перестраиваются и, один, второй, третий, с ревом бросаются в пике… Гром!
— Ложись! — орет Савелий, хватая Копылову за руку и увлекая в траншею.
Мы все бросаемся на дно, прилипаем друг к другу. Ходуном ходит земля, стонет. Кромсают железом ее внутренности. Громы перекатываются вначале где-то на сопках, потом подходят к берегу. Ревут растревоженные волны. Совсем рядом грохает бомба. В траншею летят камни, песок, обломки дерева. Воняет толом. Больно глазам. Тишина. Поднимаемся. Вблизи и вдали все заволокло густой пеленой черного дыма. Не день — ночь. Всматриваемся. И вдруг Копылова кричит, показывая рукой на виноградники:
— Раненые… подвал…
Бежим через дорогу и дальше за клуб к старому подвалу. Возле подвала дымится огромная воронка — из нее еще веет теплом. Валяется вывороченная с корнем акация. Вход в подвал завален камнями, горб крыши приплюснут. Из оконца-щели доносятся приглушенные крики и стоны. С хоздвора бегут сюда с лопатами и кирками санитары и Колька. Разбираем завал. В дыру просовывается Раина голова. На лбу ссадины. Расширяем лаз и вытаскиваем Раю. Девчата обнимают ее. Она отмахивается.
— Давайте быстрей раскапывайте, там одного бревном придавило.
Освобождаем вход, выносим раненых. Они оглушены, в горячке жалуются: «Тут болит», «Кажись, меня ранило». На месте бегло осматриваем их. Кажется, обошлось. Пострадавших двое. У одного переломаны ребра, второго контузило. У остальных ушибы. Все успокаиваются. Начинают переговариваться:
— Думал, нам крышка.
— Вот Раечка молодец. Дисциплину поддержала.
— Ведро с водой упало на меня, а я решил — кровью исхожу.
— Подвал этот невезучий. Батю нашего миной чуть не убило возле…
Перенесли раненых в новый блиндаж. Поселок дымится. Солнце теряется в хлопьях пепла, и вечер приходит незаметно. Прибегает Шура из школы.
— Ну, как тут у вас?
— Пронесло.
— А мы думали, от вас — рожки да ножки.