Сорок дней, сорок ночей (Повесть) - Никаноркин Анатолий Игнатьевич. Страница 35
«У нас в Кушве зима. Снегу навалило по пояс. Мороз такой, что воробьи падают на лету. А из леса по ночам слышно, как воют волки…»
Волки! Я их видел только в зоопарке. Как же мама не боится ходить на работу? Чуть прикрою глаза и вижу ее: идет маленькая такая, закутанная в платки, в ватнике. Работает она в заводской столовой подсобницей: топит печи, колет дрова, моет котлы, и еще на заводском паровозике, на платформе, развозит в термосах обеды по цехам. Бедная, с больным сердцем… Что она в эти минуты делает? Сидит, наверное, шьет? Нет, уже спит. А вот Вовка, брат, тот в ночной смене в транспортном цехе. Ученик электрика. Крепись, держись, Вовка!
Мама пишет: «Недавно была авария, и Вову вагонеткой придавило — две недели пролежал».
Как-то трудно представить Вовку рабочим. Он мне все видится совсем маленьким, даже не таким, каким я видел его три года назад, а малышом, когда он, громко картавя, читал на елке неизменное стихотворение «Буря мглою…».
…Появляется связной. Приземистый, в каске. Хрипло говорит:
— Дохтур, це вы? Пишлы.
Узнаю по голосу — таманский казак Витрук.
— Ты когда же связным стал?
— Другый день. Бьют дуже, мерзявкн…
Он приходил недавно в санроту с больным животом.
— Ну, как твой живот?
— Та так… Не пырижкы з маком имо́…
Трогаемся, спускаемся по траншее.
— Куда ранен комбат?
— У груди.
— Слушай, чего у вас две ночи назад такой переполох в батальоне был?
— Котячий концерт фрицу пидстроилы… Они, мерзявки, дыхнуть нам не давалы. А ни забалакай, ни ногой не ступы — на усякий шум зараз огонь фриц видкрывав. Ото й мы выришилы нервы им пощекотать. Банок порожних з консервив позбиралы и на мотузок, як тую рыбку, понавшпалы — и спереду окопив на дрючках протягнулы. Кинци мотузка — у блиндаж: й дьорг — банки як загурчать! Фрицы почали быть — думалы, мы наступаемо. Потим воны доперлы — пересталы бахкать. А ми их обдурылы — сьогодня пид концерт тры блиндажа захопылы…
Кончаются траншеи. Вылезаем на виноградники, сворачиваем на запад от моря, к сопке.
— Лягайте, — говорит Витрук. — Тепер на пузи до самого кинця ползить.
Здесь все пристреляно. С дальних гребней-высоток немцы бьют из крупнокалиберных пулеметов. Пули трассирующие. Чуть приподнимаю голову и вижу, как огненные хвосты взвиваются в небо. Время от времени немец кидает мины.
— От мерзявки, — шипит Витрук.
Продвигаемся метр за метром. Место ровное, как футбольное поле. Грязь. Ползу, а все думаю о доме и родных. «Отец что-то ничего из Донбасса не пишет, — беспокоится мама, — когда уезжал, был нездоров — стали пухнуть ноги». Отец мне еще в Махачкалу писал, что у него что-то вроде ревматизма; просил прислать растирку какую-нибудь. А мама сейчас объясняет: ноги у него заболели от недоедания. Когда они эвакуировались на Урал, несколько месяцев на одной картошке сидели. Вовка тогда еще не работал и, чтобы не хотелось есть, уходил в кино и смотрел три-четыре сеанса подряд. Эх, отец! В письмах ты мне все: «Урал кует победу» — и никогда ни слова о трудностях. Хочется сказать тебе что-нибудь теплое. Помнишь, как ты мне в детстве пел песню о чайке, которую шутя подстрелил охотник? Каждый раз, слушая, я плакал — так было жалко чайку. А как ты повел меня первый раз в цирк?
— Не видставайте, — громко шепчет Витрук.
Земля после дождя как кисель. Мы по уши в глинистой жиже, а ползти еще далеко. Взлетают яркие шипящие ракеты. Предательский дрожащий свет. Замираем, не шевелимся. Погасла — ползем дальше. Витрук опять вырывается вперед. Я постепенно отстаю, задыхаюсь. Сумка мешает.
— Не спеши, — кричу я вполголоса.
Он не оборачивается, не слышит или не хочет слышать. Заливаюсь по́том, смотрю на часы: 0.45. Уже более получаса в пути. Переползаем на участок, покрытый жухлой полынью. Грязи меньше. Полынь жесткая и еще густая, приходится раздвигать руками. В нос ударяет горьковатый запах. В темноте хватаюсь за колючий куст. Вот черт! Маленькие иглы впиваются в пальцы. Зубами вытаскиваю их. Стоп! Связной застывает. Впереди чернеет глубокая канава. Столбы с разорванной колючей проволокой. Немец палит по канаве из пулеметов. Пули, как ужи, шелестят в траве, звякают о проволоку. Приближаюсь к Витруку.
— Самэ клятэ мисце, — хрипит мне на ухо. — Тут у момент разом проскочим.
В какой-то секундный промежуток между очередями Витрук срывается и перепрыгивает через канаву. Отчаянный прыжок делаю и я. Падаем плашмя. Но оставаться здесь нельзя ни минуты, уложат как пить дать. Быстро ползем, действуя локтями, сгибая колени, будто плывем против волн. А пули возле ног и рук: «фью-фью». Недалеко падает мина. Прибавляем ходу. Сердце выскакивает. Вот курган — его быстрее бы одолеть. Хрипя, задыхаясь, вползаем на вершину, а после катимся кувырком и плюхаемся в глубокую яму.
У Витрука свалилась каска. Он потирает голову. Я хватаюсь за сумку — не вывалился ли стерилизатор, — нет, все в порядке.
— От, мерзявки, так их… — матерясь, кряхтит Витрук.
Пытаемся разобраться, где находимся. Карабкаемся наверх. Ничего не поймешь. Где море, где сопки? И выстрелы сюда доносятся глухо и как будто сбоку и сзади нас. Витрук на карачках ползет в одну сторону, потом в другую. Возвращается, растерянно говорит:
— Усэ поковырялы минами. Тут стэжка була — й нэма.
— Заблудились, что ли?
— Та вы хоч пид руку не кажить, — злится Витрук. — Заховайтесь, посыдьте тут, а я пиду розвидаю.
Он исчезает в темноте. Я спускаюсь в яму. Нащупываю каменный выступ. Скорчившись, прижимаюсь к стенке. Со дна несет падалью. Начинает моросить дождь. Проходит минут пятнадцать, а Витрука нет. Жду еще — все нет. Что случилось? Неприятная теплота подходит под ложечку. Ворочаюсь, руками беспокойно ощупываю сумку, пояс… А вдруг Витрук… Наверное, напоролся на немцев, они его тихо прикончили и подбираются сюда… Вот-вот появится квадратная каска с рожками, взмах руки, граната полетит в яму, и меня разорвет на куски. И в этой вонючей яме я останусь лежать навсегда. Закрываю глаза. Вмиг передо мной проносятся лица Нины, мамы, Шахтаманова, раненых. Чувствую, как что-то переворачивается во мне, тело наполняется силой, злостью. Кровь снова клокочет в набухших жилах. Подтягиваюсь к краю ямы, всматриваюсь во тьму. Вынимаю из кобуры пистолет. Прислушиваюсь. Шорох. Взвожу курок.
— Дохтур, дохтур, вылазьте, — доносится голос Витрука. — Усэ в порядку.
Ничего не говорю ему, но мне радостно от одного его хриповатого голоса. Теперь ползем без остановки. Смотрю на часы, прошло больше полутора часов. Наконец подбираемся к траншеям под сопкой. Выше чернеет горб-блиндаж. В траншее встречает моряк.
— Давай сюда, медицина!
Ведет нас в блиндаж. На ящиках из-под снарядов, прислонившись к стенке, полулежит комбат Железнов. Без гимнастерки. Крутая грудь и плечо забинтованы. Кровь проступает через марлю. Пятно расплывается, как на промокашке.
— Чего так долго бродили? — спрашивает он, покашливая. — Батя уже два раза звонил.
— Дорожка — черт голову сломит, — говорю я. — Забрались вы далековато.
— А я уже хотел ребят посылать, выручать вас… Немцы-то ведь тут совсем близко, думал, забрели к ним. А вообще Батя зря людей гоняет — я здоров как бык.
Он приподнимается. Голова чуть не касается потолка. Опять кашляет.
— Ну ладно, раз пришел — ремонтируй. Кровь останови. Так, вроде царапнуло, а крови как из кабана.
Фельдшер у них недавно погиб. Есть санинструктор Зина, та сестра, которую прибило к берегу на разбитом мотоботе. Она лежала у нас в санроте, плакала все.
Разбинтовываю рану. Зина держит коптилку.
У комбата касательное ранение лопатки и плеча. Сустав не задет. Кровь сочится из-под лопатки. Открываю стерилизатор — в нем иглы, зажимы, скальпель. Новокаина нет.
— Придется потерпеть.
— Давай, давай.
Подшиваю вместе с мышцей кровоточащий сосуд. Затягиваю лигатуру. Комбат закусывает нижнюю губу, молчит, терпит.
По правилам, его нужно было бы направить в санроту. Комбат угощает трофейным ромом.