Импульс (СИ) - "Inside". Страница 82

— Бывший муж.

Это бьет током. Хлещет по щеке, рукам, спине, сдирает кожу, оголяет нервы. Вырывает артерии, скручивает резиной, завязывает в узел.

Это так больно, это такая гребаная рефлексия, что Эмили задыхается, теряет контроль. В голове кружится, она делает шаг вперед, чтобы устоять на ногах. Словно кран открыли и оттуда вместо воды — ядовитая черная жижа. Липнет к телу так, что не отмыться.

— Он был жесток, да? — тихо спрашивает, забираясь пальцами под кофту.

Завтра она скажет ей, что Эмили Джонсон — бестактная, наглая девица, лезущая куда не надо. Завтра она накричит на нее за собственную слабость, прогонит обратно, выставит за дверь.

Но сейчас она не посмеет. Не сделает этого. Потому что у нее нет сил, потому что Кларк тихонечко так сгибается, подламывается, дает крен, и Эмили оказывается рядом.

Вновь.

Ее кивок такой незаметный, что медсестра поначалу принимает его за дрожь, а когда осознает — прижимается к спине нейрохирурга, тяжело дышит, закрывает глаза. Ей бы разорвать Мосса в клочья, порвать на мелкие кусочки, сжечь на костре, но она не может. Это не ее отношения. Это не ее брак. И — тем более — это не ее дело.

В голове тысячи вопросов, а еще перед глазами до сих пор стоит ржавая веревка, и надо бы спросить, выяснить, да только страх сковывает конечности.

— Он не всегда был таким, — вдруг добавляет Кларк. — Как и Чарли, и я сама. Время меняет.

Эндрю лохматит светлые волосы.

Улыбается.

Целует в нос.

— Расскажи мне. Пожалуйста…

*

У нее, наверное, все начинается с завтрака. C небрежного узла из светлых кудряшек и красной ленты, поддерживающей высокую конструкцию из волос и лака. Эндрю смотрит на ее отражение в зеркале сквозь полуприкрытую дверь: наблюдает, как она заводит руки за спину, потягивается, обнажая напряженные мышцы живота, как царапает губы фиолетовой помадой, накидывает домашнюю футболку — у них с братом она все еще одна на двоих, только ей до колен, а ему — до пояса, и надпись детская, дурацкая, выцветшая, но такая забавная.

Ему это не нравится. Не потому, что футболка короткая или старая, нет, ему просто не нравится, когда на ней нет кружев — привычных тонких узоров, едва прикрывающих белоснежное тело, не нравится, как она поворачивается, посылает воздушный поцелуй, выбегает из комнаты, оставляя такой ненавистный запах горьких духов.

Сначала он ждет, пока она одумается. Сменит черный хлопок на что-то красивое, элегантное. Что-то, что будет только для него. Потом хмурится, не поворачивается даже взглянуть. После — рвет майку на части, так, словно это может что-то изменить. Исправить. Смеется, ухмыляется, до смерти хохочет, когда она качает головой, грустно улыбаясь.

У нее тысячи таких футболок.

Но ведь дело не в них.

Эндрю одевает ее в темную органзу и кружева, заворачивает, словно подарок, словно черную розу на ее же собственную могилу. И она стоит — покорная, податливая, ноги длинные, белые, не тронутые загаром; каблуки высокие, глянцевые, платье-шлейф волнами разложено по полу.

Черно-белая птица.

Монохромное фото.

Ты краше, чем на свадьбе, говорит он и пальцами вцепляется в ее подбородок.

Эндрю хочется подвешивать ее в центре комнаты на крюк. Распахивать на кресте, вбивать стигматы в ладони. Рисовать на ней венозно-алым, раскрашивать в свои любимые цвета — красный и черный, белый и серый, и чтобы губы были синими-синими, а горло хрипело от боли. Он хочет видеть шелк своего платка в ее рту. Наслаждаться затишьем. Безмолвием. Священной тишиной.

А она — нет. Вырывает лицо из пальцев, оставляет на нем фиолетовые следы. Ругается, почти кричит. Никакой тишины, никакого покоя, только ее высокие тона, рассыпанные кудри, рвущееся на теле кружево.

Испортила, значит, его подарок. Платье за семьдесят тысяч фунтов, которое он так долго выбирал, исследовал каждый стежок, каждый сантиметр ткани. Потому что оно должно было быть безупречным.

Она должна была быть безупречной.

Это их годовщина — кажется, год, и вечером они все пойдут в ресторан, может быть, в «Плазу», будут пить вино, бренди или коньяк, а после курить на улице, обсуждая собственную жизнь. Притворяться, что все в порядке. Что у них все хорошо. Что у него с ней все отлично.

Лорейн, конечно же, хотела мюзикл. Очередную «Богему» или «Мулен Руж» в авторской постановке, даже билеты купила — первый ряд, королевский оперный, половина зарплаты. А ему эти песенки уже поперек горла, ножом в груди, тошнит от них, блевать тянет, все такое сладкое и слащавое, будто в сказке живут, будто они тоже должны петь и плясать под дурацкую музыку.

Он ненавидит ее за то, что она верит в то, что происходит на сцене.

Она не знает, почему больше не хочет просыпаться по утрам.

Поэтому кричит — посылает к черту, сдирает кружево, рвет атласную ленту под грудью, и органза падает на пол, мнется, собирается у лаковых туфель.

И тогда он замахивается. Скалится безумной улыбкой, глаза острые, бешеные, мутные. Бьет наотмашь — Лорейн не успевает юркнуть в темноту, забиться в угол. Она не ожидает. Она не знает, что делать, когда вот так, цветные пятна перед глазами, темные круги, и губа наливается соленым и тугим, собирая кровь в складках кожи.

Боль острая, резкая, рождающая улыбку на ее лице. Вымученную, искривленную, с кашлем и хрипом. Упирает руки в бока, смотрит на него. Черная ненависть и серое безразличие. Совершенно разные. Совершенно одинаковые.

— Если ты еще раз…

Она его не боится. Она ничего не боится, наверное, после приюта вообще сложно чем-то удивить, и чего она сама ожидает от этого брака — никто не знает.

Она же сильная. Справится.

Поэтому он бьет еще раз. Руки сжимает в кулаки, костяшки разбивает о ее кости. Пересчитывает позвонки, бьет по ногам, по животу, коленям. Больно, сильно, с душой. Молотит ее как бешеный. Заведенный. Она только и успевает, что прикрыть голову руками да скрестить пальцы: попадет по ним — и не будет у нее больше никакой работы.

Не бывает счастливых браков. Не бывает счастья у таких, как она.

Чарли не приходит пожалеть. Хотя и догадывается: видит ее, изогнутую, перекрученную. Горящие глаза, безумный взгляд. Боль становится статичной, притупляется, отходит на второй план.

Все еще не понимает: это же просто платье. Платье. Кусок кружев, обрывок ткани. Как отрез метр на два может привести к такому?..

Она не плачет. Может быть, потому, что он извинился, приполз на коленях, подарил дешевый красно-белый букет роз, от которого ее вывернуло, едва он ушел; а может, она этого изначально ждала — темно-фиолетового тела, боли и отсутствия жизни внутри себя.

На какое-то время все успокаивается — и он привычно гладит ее светлые кудри, целует в нос и обнимает перед сном. Страшные минуты гнева уходят, восстанавливается хрупкое доверие. Они даже идут в театр и после ужинают в китайском ресторанчике недалеко от дома.

В ней ничего не надламывается, в нем ничего не точит вину. Синяки проходят, ссадины заживают, футболки окончательно сменяются кружевом черного белья.

Все заканчивается ужином. Головной болью, холодными блюдами, тяжелыми сменами. Она — уже встала, он — еще не ложился, и синяки под глазами становятся все больше и больше.

Лорейн так больно, что она жмется к резному изголовью кровати, накрывается подушкой, сворачивается клубочком. От боли сон не идет, снотворное не спасает, хотя она принимает его в три раза больше допустимой нормы. На голове повязка из ледяного полотенца, под языком очередное обезболивающее.

Черт бы побрал эти дежурства.

А у Эндрю на работе все не ладится — планы завалены, жалобы падают на голову одна за другой, виски пьется с утра до вечера, и запах солода поселяется в их доме, закрепляет за собой право третьего жильца.

Тогда она думает о том, как забиться в угол, заглотнуть больше, еще больше таблеток и умереть от стучащей боли в висках. Думает о том, что будет здорово, если он принесет ей стакан воды. Если оставит ее в покое. Заночует на диване в гостиной.