Импульс (СИ) - "Inside". Страница 87

Только сейчас Эмили понимает, как это странно звучит. Ты-не-можешь-меня-игнорировать. Кларк словно ставит саму себя на пьедестал, выставляет особенной. Нельзя не отвечать королеве, так же как и ее принцу — маленькому надменному братцу.

Эмили смеется, почти хохочет в полный голос. Смешная ситуация — она закрылась в комнате от своей начальницы, которая использовала ее для театрального представления. Отличное шоу вышло, реалистичное. А главный герой так вообще молодец, будто и не знал ничего, будто и правда проживал все в реальности, ощущал все на своей шкуре. Великолепная трагикомедия. Восхитительная.

В коридоре, наверное, дрожат все витражные стекла. Сыпятся цветными осколками, привычным потускневшим хрусталем.

Эмили отлично умеет делать вид, что окружающего мира нет. Абстрагироваться от происходящего вокруг. Становится невидимкой, когда это нужно, сливаться с природой, принимать образ солнечного луча или атома кислорода.

Потому что мир против нее. Этому факту не нужны напоминания — каждую секунду планета кричит ей о том, что она лишняя. Ненужная. Бесполезная.

Ее не видят.

Не слышат.

О ней не говорят.

Сейчас она отдаст все до последней крупицы, чтобы снова стать той девочкой, заправляющей прядь непослушных волос у пыльного зеркала в шкафчике комнаты для санитарок.

*

Эмили выходит из комнаты только под конец ужина. Не потому, что хочет есть или пытается найти в себе силы, нет. Ей просто нужно выйти на улицу. Выбраться из берлоги, в которой все пропахло ложью, пройти мимо заполненного ресторана, прошмыгнуть в тонкую щель дверей, укутаться в клетчатый шарф, поправить пальто и закинуть рюкзак на плечи.

Оттавская ночь приветствует ее неожиданным теплом и безветрием. Эмили бредет вдоль канала Лейн, трогает кончиками пальцев резное ограждение — львы и тигры рвут друг другу глотки в борьбе за корону. Прямо как у нее на работе.

Хочется резать руки, бриться налысо и набивать татуировки на все тело. Протестовать, громко крича и заявляя о себе. Рисовать кровью на транспарантах, вешать их по всему отделению. Развешивать висельников в кабинетах.

Здесь она плачет — рыдает взахлеб, позволяя слезам заливать старое серое пальто, из которого торчат по запястья голые руки, настолько уже вытерлось, износилось, настолько она уже выросла из него. Шмыгает носом, размазывает соль по лицу, греет ладони собственным теплом. И больно, и грязно. Сердце на клочки.

Она разбита, изувечена и выпотрошена любовью. Сама виновата во всем. В том, что любит, и это чувство такое глупое, взаправдашнее, тошнотворное. Не такой она хотела любви.

Кроме черной-черной воды и беззвездного неба, никто ее не услышит, никто не узнает о мимолетных мгновениях слабости, жалости к себе. Никто и не скажет, что она вся состоит из обрывков боли.

Подставила вторую щеку, дура, ругает себя, пропади оно пропадом, Бог ведь так учил, да, только вот щек не осталось, совсем не осталось, Дэвид и Лори, поверила, наивная дурочка, тупая девочка, что с нее взять вообще, с такой зареванной, разорванной на кусочки.

Ей так хочется сорваться вниз. Все закончить, поставить этот мир на «стоп» и сдаться. Она этого заслуживает, в конце концов. Второй раз на те же грабли. Второй раз от боли на луну воет, плачет, захлебывается, кусает губы.

И что-то злое, недоброе, колючее рождается в груди, оплетает шипами порванное сердце, сращивает жестяными нитями, колотит, качая кровь. Что-то, что делает ее сильнее. Крепче. Защищеннее. И так страшно от этого, что дышать тяжело.

Стук каблуков разносится в темноте, разрывает тишину, не дает металлу напиться крови.

Первым появляется ее запах — вечная горечь, травяная влага; затем длинные носы черных лодочек, и потом, после, она сама: острые кости, впалые щеки, тонкая майка на бретельках, узкие джинсы. Холодно, замерзла, продрогла до костей. Стоит под фонарем, смотрит на Эмили, а у самой губы дрожат, зуб на зуб не попадает, и дышит так часто, словно марафон бежала, а не двести метров вдоль набережной.

— Эмили Джонсон, — говорит она высоким, срывающимся голосом. — Если ты меня сейчас не выслушаешь, я клянусь тебе, что больше не буду за тобой бегать.

Цепляет ее руку своей, сжимает; в глазах февраль бушует, завывает, заносит метелью дома и улицы, и на губах нет ни намека на фиолет — только болезненно-вишневая красота, будто тоже кусала их в попытках перебороть саму себя.

— Отпусти.

Эмили говорит это так тихо, словно самой себе. Отпусти — и все кончится. Перемелется. Прекратится. Отпусти — и она снова станет другой Эмили. Невидимой глазу, не дышащей, не чувствующей ничего, кроме вкуса пепла во рту.

Они стоят так долго, что у Кларк синеют губы. Смотрят друг на друга, медленно моргая, а рука руку сжимает, заходится в треморе, но не отпускает.

Она такая крошечная и прозрачная, что ее даже не заметить сразу. Горячая слезинка скатывается по щеке Лорейн, остается на черной ткани темным пятном. Кларк закрывает глаза и плохо слушающимися губами произносит:

— Не могу.

====== 30. Why L hates E? ======

Комментарий к 30. Why L hates E? здравствуйте.

я так редко об этом прошу, но, пожалуйста, напишите, что стало с вашим сердцем. отозвалось ли оно? дрогнуло? осталось ли равнодушным или разбилось на кусочки?

мне так это важно.

п о ж а л у й с т а.

инсайд.

из саундтреков можно взять Being as an Ocean — Suddenly, I Was Alone на повторе. а можно читать в тишине.

я влюблён в эту боль весь до кончиков пальцев рук,

я влюблён в этот ад, что способен мне дать тепло.

и цветут над губой капли крови, завяв к утру,

и словес жернова разрывают больную

плоть.

И что-то в груди Эмили дергается.

Разбивается.

Она не хочет ее видеть, не хочет слышать слова, чувствовать такую родную горечь духов. Она не хочет продолжать этот спектакль.

Но боится убрать руку.

Слабачка, ругает себя Эмили. Сжимает губы в тонкую полоску, до белизны прикусывает их изнутри. Давай же. Развернись и молча уйди. Будь как Кларк. Будь хуже нее.

Ветер подхватывает волосы Лорейн, лохматит, трогает ее одежду, кусает плечи, крахмалит скулы, оседает кристалликами на ресницах. Кларк дрожит, ходит ходуном, но держит, вцепившись. Не отлипнет. Не отстанет.

— А тогда отпустила, — горько усмехается Эмили. — Когда я за тебя перед твоим Моссом подставилась. Помнишь, что сказала мне потом? «Оно того не стоило», — кривит губы. — Но ты ошиблась. Оно стоило этого, стоило тысячи твоих взглядов мне в спину. Тысячи! Знаешь, о чем я думала? — Она почти кричит. — О том, что лучше я останусь без работы, чем десятки людей — без твоей помощи! Что лучше для меня все закончится, оборвется, расколется, чем кто-то еще раз унизит такую, как ты! Да я тебя даже не знала! Только слышала отовсюду: «Доктор Кларк — ходячий Бог». Да что ты за Бог такой, если не видишь ничего?! Это для тебя были все шуточки, подставила, поиграла, проверила на верность! А что чувствовала я, ты знаешь? — Срывается все-таки. — Знаешь, каково это — все потерять?! У меня ведь нет университетов и природного дара! Я ведь низшее звено в вашем чертовом клане врачей! У подобных мне ничего никогда быть не может, знай себе пиши карты и носись в приемке, если образование вовремя не получила. А я вырвалась, видишь? Смогла! Я в этот экзамен вложила все, что было, да я готова была на голове скакать, чтобы сдать, чтобы перевестись! Но я наивная, глупая дура, которая решила, что будет здорово спасти святую доктора Кларк, которая, — она вырывает руку, отдергивает, больно, резко, и пальцы цепляются за цепочку браслета, рвут его на две части, — оказывается, вовсе не нуждалась. В своем. Спасении.

Серебро падает на широкие булыжники.

— Знаешь, о чем я думала? — Эмили кричит, раздирает горло в кровь, орет на всю мостовую, хочет, чтобы ее наконец услышали. — Тогда, когда меня вышвырнули? Что ничего в этом гребаном мире не перевесило бы твою значимость.