Ничей ее монстр (СИ) - Соболева Ульяна. Страница 8
– Это… это не она!
– Она… мы проверили.
Я хрипел, давил свое горло пальцами и слышал лишь сиплый стон, который вырывался из обожженного горла. Ни слова не мог сказать. В эту самую секунду вошел Костя, он забрал у меня сотовый. А я стоял и отрицательно качал головой, глядя в одну точку и пытаясь сделать хоть один вздох. И не мог. Сам не понял, как опустился на колени, опираясь на ладони и срывая пуговицы с воротника. Костя присел передо мной на корточки, протягивая стакан воды, но я смел его к такой-то матери.
– Ложь, – скрипучим голосом, – жива она.
Тот отрицательно покачал головой, а мне кажется, у меня в глазах все лопается и склеры затекают кровью.
– Там видео. Ее было легко опознать… Уже произвели вскрытие. Девушка лет восемнадцати на ранних сроках беременности. Никакой ошибки.
Я уткнулся головой в пол и услышал странный звук, он нарастал, и я не знал, откуда он взялся, но от него стыла кровь в жилах и мертвело все тело… я даже не понимал, что этот звук издаю я сам. Этот вой, страшный рев, от которого дрожат стекла в кабинете.
– Кто, – я поперхнулся собственным голосом и со свистом втянул воздух, – раз-ре-шал вс-кры-вать? Кто?
Рывком поднялся с пола и бросился к Косте, схватил за шкирку и впечатал в стену:
– КТО, МАТЬ ТВОЮ, ДАВАЛ ИМ РАЗРЕШЕНИЕ ВСКРЫВАТЬ? ЛОЖЬ ВСЕ ЭТО! ЛОООЖЬ!
Тут же разжал руки. Они так дрожат, что я их даже опустить не могу. Мозг ничего не соображает.
– Поехали! Видеть ее хочу!
– Я спрашивал… там видеть особо нечего… Головы нет. Разнесло на ошметки, руки и… ноги… Там… кусок тела, фрагменты одежды… обрывки ее документов в кармане кофты.
Я его не слышал, он говорил о чем-то постороннем.
– Надо поехать и забрать ее оттуда. Она ненавидит больницы. Она не хотела в больницу. Позвони им и скажи, чтоб не приближались к ней и не трогали, пока я не приеду. Понял?
Константин, бледный как смерть, кивнул… смерть! Не хочу слышать это слово. Думать его не хочу!
***
Я никогда не представлял себе, что значит боль. Что значит ощущать себя ею. И перестать быть собой. Они вначале показали мне съемки видеокамеры из кабинета врача, где моя девочка со скальпелем в руках прижалась к стене и не подпускала к себе никого. Такая отчаянная, со сверкающими глазами, вызывающая восхищение и злость… злость, что мешает спасать ее от меня. Мешает дать ей шанс. Глупая рыжая лисичка. Глаза дерет. Мозг отказывается принимать что-либо кроме ее изображения на экране, и сам не понимаю, как тяну руку и глажу трясущимися пальцами экран.
Потом она в коридоре с медсестрой. Я вижу красную кофту под халатом, капюшон. Она кровавым пятном мелькает и контрастирует с белым. ЕЕ трудно не заметить.
И дальше съемки с места аварии… Камера скользит по обугленным стволам деревьев, мимо обломков покорёженного железа в траву… где виднеется мокасин. И я на секунду чувствую, как боль ослепительной вспышкой пронизала все тело, парализуя его, пронизывая нервные окончания такой дикой агонией, что я с трудом держусь, чтобы не заорать. Я помню эти мокасины. Она купила их там… там, где мы были вместе целый месяц. Купила и показывала мне, а я смеялся и говорил, что такие носят только малолетки.
«– Я и есть малолетка, господин Барский! А вы – старый дед!
– За деда придется жестоко расплачиваться!
– Мммм, и как же?
– Оооо, ты испугаешься, когда узнаешь!»
Камера ползет дальше и выхватывает... меня швыряет в пот, и я вскакиваю со своего места с рыком, с таким рыком, что, мне кажется, разорвало горло, а перед глазами окровавленные голые ноги, точнее, то, что от них осталось, и кофта… та самая красная кофта. Я там сдох. Не потом, спустя время, а именно там в той комнате с экраном компьютера. Я разбил его вдребезги.
– Чтоб… чтоб этой больницы больше не было. Не… не существовало. Понял? – схватил Костю за горло. – Камня на камне чтоб здесь не оставил. Ровную землю хочу на этом месте.
Он кивает, а я шатаюсь и ничего перед собой не вижу, хватаюсь за стены, а они уходят и кружатся.
– Отведи в морг.
– Там…
– Отведи. Там холодно. Я хочу, чтоб ее укрыли. Она не любит холод. Она всегда мерзнет. Она ведь такая худенькая и маленькая.
Моя девочка не любит, когда ей холодно, она тепло любит, море любит. Я знаю. Она рассказывала мне…. Рассказывала, что никогда его не видела, а я обещал, что увидит. Все моря на этой планете.
***
Я никого не пустил на кладбище. Ни одну живую душу. Мне было насрать на журналистов, на чье-то мнение. Я хотел остаться с ней наедине. Я задолжал ей это одиночество, когда мы с ней вместе и никто, ни одна живая душа не мешает мне. Да, я позволил себе любить ее в тот момент совсем не как дочь. Я позволил себе гнить от тоски и разложиться живьем.
Я думал, что не смогу ненавидеть себя больше, чем в тот момент, когда узнал, что нас с ней связывает далеко не только взаимное влечение. Но я ошибался. Я чертовски ошибался, моя Лисичка. Потому что никогда не испытывал той ненависти, которую я чувствовал сейчас каждой клеткой. Ненависть к себе. И ярость. Ярость на себя. Я должен был увезти ее. Увезти как можно дальше и позволить там наверху решать… Не сам.
Стоя в сырой земле на коленях, без единого венка, только букет… такой, как подарил ей тогда, в огромной корзине, и ее кошка. У подножия таблички. Дождь хлещет сплошной стеной, и я утопаю в грязи, поглаживая дрожащими пальцами имя, выбитое на железе.
Думая о том, что я должен найти того, кто это сделал с ней… найти того ублюдка, который устроил этот побег. Медсестра, которая вывела Есению из больницы, была найдена в подсобном помещении с пеной у рта и шприцом в вене.
Я приказал проверить, какие фуры и грузовики ездили в том направлении в этот промежуток времени. Найду тварь… а потом. Потом клянусь, что приду к тебе, девочка. Ты не будешь там одна. Клянусь!
Это единственное, что держало меня и не давало сорваться за эти пару дней подготовки к похоронам.
Я лежал там в грязи с закрытыми глазами мокрый насквозь и вспоминал все с первой секунды, как увидел ее, и до самой последней и… проклинал себя за то, что убил ее. Это я. Моя вина. Я тронул это нежное и чистое своими вонючими лапами.
– Прости меня, Лисичка… прости за все. Прости, моя маленькая, – шептал и сжимал табличку мокрыми, грязными руками.
Охрана не смела приблизиться и на миллиметр, только следили, чтоб ни один папарацци не пробрался на кладбище.
– Захар Аркадьевич… вам звонят. Это важно. Провели эксгумацию.
Голос взорвал мои воспоминания раздражением. Я приподнялся и сел, глядя перед собой и протягивая руку за сотовым. Поднес к уху.
– Да, я слушаю.
– Захар Аркадьевич, как вы и приказали, мы получили разрешение на эксгумацию. Все эти дни не могли до вас дозвониться. В могиле Назаровых, как вы и предполагали, оказались останки двух взрослых и ребенка.
Я кивнул сам себе. Конечно. Я их лично хоронил. Можно было и не трогать. Но это закрутилось еще тогда… до всего. Я хотел узнать, кто там похоронен… что за ребенок. Ведь могла быть ошибка после такой авиакатастрофы. Я искал тогда причину вышвырнуть Есению из своей жизни. А пока ждали документы, пока все улаживалось, она ею стала сама… моей жизнью. Сейчас все эти проверки уже не имели никакого значения.
– Мы провели экспертизу и… тело мужчины, как и записано, принадлежит Назарову Сергею, тело женщины – Назаровой Людмиле. А девочка… был произведен полнейший анализ. Она… не является дочерью Сергея Назарова. Это ваша дочь. Там… там была похоронена ваша дочь.
Я стиснул сотовый обеими руками, но не смог произнести ни слова.
– Точность данного анализа составляет 99,9 процента. Ошибки быть не может… Что нам делать с телами? Захар Аркадьевич, вы меня слышите?
Я не слышал, я слышал только, как у меня в голове один за другим лопаются сосуды, как обрываются куски кожи и мяса, как ребра впиваются в остановившееся сердце и рвут его на куски. Наверное, именно это там происходит, потому что меня от боли шатает на ровном месте. И я ору. Я не понимаю, как оглушительно громко я ору, закрыв уши руками. Ору так, что, мне кажется, трещат мои челюсти и горло наполняется кровью.