Левый берег Стикса - Валетов Ян. Страница 101

Скрыть то, что он оказал существенную помощь Краснову, уже зная, что для Системы он отыгранная карта, Штайнц мог, но не собирался. Были тысячи причин и обоснованных соображений, которые он мог привести в свою защиту, если бы кому-нибудь пришло в голову его в чем-нибудь упрекнуть. Никакой опасности для его карьеры или для него самого в этом не было.

Проблема могла возникнуть в дне сегодняшнем. Сегодня ситуация была другой. Принципиально другой. Система уже не стояла за его спиной. Зато перед глазами стоял Костя Краснов, вызывавший у Дитера симпатию, уже не как деловой партнер — как человек, обладающий характером, достаточно сильным для того, чтобы желать мести, в тот момент, когда абсолютное большинство других, спряталось бы, забилось в отдаленную нору, вполне довольное тем, что остались в живых.

— Он не остановится, — подумал Штайнц, обреченно, — наделает глупостей, попадется, но не остановится. Это факт. Знакомое выражение лица, знакомый взгляд. И что прикажете делать? Что?

— Ты не можешь просто так убить его, — сказал Дитер вслух, еще надеясь, в глубине души, что Костя откажется от своей мысли, — у тебя нет доказательств. Есть наши домыслы. И некоторые совпадения. Не более того.

— Мы поговорим, — отозвался Краснов, звенящим от напряжения голосом, — на счет этого не беспокойся, мы обязательно вначале поговорим.

— Костя… — сказала Диана с просительными интонациями.

— Мы поговорим, — упрямо наклонив голову, сказал Краснов. — Мне плевать на то, что меня считают мертвым. Пусть знают, что я живой. Но я хочу посмотреть ему в глаза. Я хочу понять — почему…

В этом «почему» было столько боли и безысходности, что Дитер принял окончательное решение, неожиданно для себя самого. Словно кто-то подтолкнул его в спину, и он шагнул в ледяной поток с сухого, высокого берега реки — одним широким шагом. И вода понесла его, закрутила, в привычном ритме, холодя кожу предчувствием скорого действия. И сразу стало легче. В голове вырисовался приблизительный план. В нем не было ничего нового, более того, история уже знала подобным образом проведенные акции. Но это было лучше, чем ничего. Вот, только проблема выбора.… Впрочем, и это было решаемо.

— Я понимаю тебя, Костя, — сказал Штайнц, стараясь быть убедительным, — и, может быть, гораздо больше, чем ты думаешь. Я попробую тебе помочь. Но нажимать на спуск ни я, ни мои люди не будут. Только, если тебе будет грозить прямая опасность. Извини. Это твой выбор, твое решение — я ничего не могу сделать за тебя.

Он помолчал немного.

— И, боюсь, ты сам не захочешь, что бы кто-то сделал это за тебя. Но месть горькое лекарство, герр Краснов. Ты сам не знаешь, о чем попросил. Ты только думаешь, что месть сладка. Я знаю — это не так.

Теперь они смотрели друг на друга, не обращая внимания на Диану, наблюдавшую за ними со стороны — растерянную, с заплаканными глазами.

— Убивать, — продолжил Штайнц, глядя в глаза Краснову, — это тяжелое занятие, Костя. Одно дело — защищать свою жизнь, жизнь своих близких. И совершенно другое — выстрелить расчетливо в затылок человеку. Или в лицо. Или в сердце. Даже если ты его ненавидишь. Он будет беззащитен в этот момент. Он будет просить тебя о милосердии. Возможно, он будет плакать. И это будет ужасно. Плачущий от страха смерти мужчина — это тяжелое зрелище. А ты потянешь за спусковой крючок, и его мозг выплеснется наружу. И звук будет неприятный — такой чавкающий, мерзкий звук. Будто бы лопнула подгнившая дыня. Ты только думаешь, что это будет прекрасно — свершить правосудие. А я знаю точно — палачом быть тяжело и лучше не спрашивай меня — откуда я это знаю.

И он посмотрел на Краснова, вспоминая ту давнюю ноябрьскую ночь, по эту сторону Стены — тогда у Стены было две стороны, и, казалось, что это навечно.

Хлещущий по лужам ливень, тусклый свет фар, вязнущий в водяной пыли. Лязг затвора «люггера», который был громче, чем хлопок глушителя, черную кровяную кляксу, расползавшуюся по воде.

Ему было под пятьдесят, и он казался нам стариком. Как он просил, как он хотел жить! Дитер много бы отдал, чтобы стереть из памяти дрожащие губы, бледную кожу щек, на которых к вечеру пробилась седоватая щетина, мокрые редкие волосы, прилипшие ко лбу и смятую шляпу, которую прижимали к груди короткопалые руки.

— Давай быстрее, — сказал тогда Гиббли-Криббли, сунув руки в карманы своего плаща, — только не в упор, малыш! Забрызгаешься.

Он был очень деловит, покойный Гиббли-Криббли, деловит и профессионален. Но тот албанец, в Белграде, был профессиональнее. Кто теперь, кроме меня, помнит их обоих?

Краснов не отвел взгляда. И глаза его оставались такими же темными, лишенными радужки.

— Если бы у гнева были глаза, — подумал Штайнц, — они были бы такими же. Бесполезно. Он пойдет до конца. Или почти до конца. Мне жаль, но на его месте я бы делал то же самое. Все мы любим и ненавидим одинаково. И все мы — рано или поздно, делаем свой выбор. И открываем свое личное кладбище.

— У тебя есть план? — спросил Краснов настойчиво.

Дитер вздохнул и, наконец, отвел глаза.

— Да, — сказал он устало, — у меня есть план.

Наверное, со стороны это выглядело глупо, но Краснов ничего с собой не мог поделать. Это было не любопытство, а болезненное чувство сомнения в истинности предположений — он все еще надеялся, что все это окажется неправдой. Он хотел убедиться сразу.

Не ждать в загородном доме Штайнца, не исходить тревогой ожидания в зале переговоров банка, а увидеть собственными глазами, как Калинин выходит из терминала прилетов. И сидя за столиком в кафе он не сводил взгляда с раздвижных дверей выхода, откуда с минуты на минуту должны были появиться пассажиры киевского рейса. Самолет, раскрашенный в желто-голубые цвета, давно сел, но высадка занимала достаточно много времени. ЯК-42 не стыковался с выдвижной трубой, и пассажиров к зданию везли автобусами.

Допивая четвертую чашку кофе, Краснов потер виски. Голова побаливала, слезились воспаленные, покрасневшие глаза. Он не спал всю ночь. Не мог и не хотел. В роще, примыкающей к участку, на котором был построен дом Дитера, оглушительно пересвистывались соловьи. Шумел в листве легкий майский ветерок. И, если закрыть глаза, то вполне можно было представить себе, что никто никуда не уезжал. Что за домом, в редколесье, поют украинские соловьи, что на подъездной дорожке застыла белая «астра» Дианы. А в нескольких десятках километров, тяжело дышит, набирая в осклизлые, силикозные легкие тяжелый, пропитанный заводскими дымами и вонью мусорников, воздух, больной тяжелой промышленностью Днепропетровск.

Над рекой и парками воздух был чище, там город с наслаждением втягивал в себя свежую кислородную струю, пахнувшую цветущими каштанами, речной водой и цветом акации. Светились в ночи редкие фонари на мостах, перечеркивающих Днепр дрожащими пунктирами. И издалека, особенно если подъезжать со стороны Харькова, город светился, как и многие западные города — ярко и празднично, создавая иллюзию благополучия.

Но только издалека. Вблизи город мерк, фонари светились только по одной стороне улиц, и то, через два на третий. Бросали блеклые пятна света на асфальт круглосуточные лотки. Возле казино, ресторанов и ночных клубов свет разгорался празднично и ярко. У тротуаров теснились дорогие машины, двери заведений подпирали массивные фигуры парней из «секьюрити» и бойцов «Беркута», зарабатывающих дополнительную копеечку.

Богатые испытывали фортуну. Проститутки томились в барах, ожидая клиентов. Играли ансамбли в прокуренных ресторанных залах, где подпитым клиентам, под шумок, подавали «паленое» спиртное. И седые «лабухи», в плохо сшитых фраках, играли джаз в заведениях по приличней, где народ состоял наполовину из бывших интеллигентов, а только на вторую половину из бандитов и ментов.

Народ гулял и, в общем-то, было весело в майский вечер года 1997-го.

По-своему весело было и обитателям центра, и жителям рабочих кварталов и окраин. И влюбленные, несмотря ни на что, все же бродили по бульварам, оккупируя облезлые скамейки. И в укромных уголках парков, также как и чинном социалистическом прошлом, звучали вздохи и поцелуи. Потому, что была весна.