Остров - Голованов Василий. Страница 37
Это простительно. Берег сиреневых цветочков – это было то место, где у меня впервые, может быть, открылись глаза. Потому что тяжелый рюкзак – он ослепляет. Идёшь – ничего не воспринимаешь. Только шаги. И дыхание. Но тут на пути нашем попался ручеёк. Попробовали перейти вброд – не удалось. Пошли вверх по течению, где, по идее, должно быть и мельче, и уже – а там наоборот, ручей запрудился и меж тундровых отрогов образовалось такое длинное озерцо. И пока мы возле него топтались, я скинул рюкзак – и увидел…
Дивное место. Зеленая долинка и этот разлившийся ручей: до невозможности чистая холодная вода, а в ней небо – настоящее, глубокое небо, проглянувшее из-за косматой шкуры туч, и цветочки эти в зеленом бархате мха… Их там необыкновенно много было и от этого берег выглядел… Ну, он волшебным выглядел, или мне так представилось, потому что раскрылись глаза… Но кроме того, мы долго уже шли и это тоже не могло не сказаться, потому что мы втянулись уже в «чистый мир» – то есть в пространство, где никакого человеческого присутствия не ощущалось, ни малейшего. Это когда берегом шли, мусор выдавал, что вокруг нас, хоть и далеко – мир, полный людей. А когда пошли тундрой, ощущение было обратное: никого. Только земля вокруг, свежая, как на седьмой день божественного творения, когда Господь устроил всё «хорошо» и прилег отдохнуть от трудов праведных. И эта свежая красота и простор неожиданной силой входят в тебя.
Вот это помню: ощущение красоты, как силы. Как будто красота – это воздух, которым особенно легко, особенно сладко дышать. Возле Москвы такой цельной, такой первозданной красоты уже не осталось. Поэтому здесь она и производит такое мощное, симфоническое впечатление.
Вот что, на самом деле, следовало сказать о береге сиреневых цветочков.
Но тогда я не мог этого выразить. И все воспринималось не так, как в бесчисленные «другие разы», другие дни похода – когда я постепенно научился видеть и даже подыскивать слова для выражения этого. А то был первый день, самый первый день в пучине пространства, и он был оглушающ. Мыслей не было. Чувств тоже почти никаких не было. И всё, что я запомнил и успел перечислить в дневнике – оно не важно даже, это просто вешки, расставленные памятью в бреду этого дня, чтобы потом можно было хоть за что-нибудь ухватиться и вспомнить…
«Берег золотого корня», скажем – это сразу за маяком. Широкая песчаная лайда (плоское место), заросшая красноватым мхом, гусиной травой и – в невообразимых количествах – растениями золотого корня. Чудесный, нежно-желтый цвет у молодых соцветий, готовых распуститься. Алик срезал несколько зеленых вершинок с мясистыми листьями – они хорошо утоляют жажду. И корешков несколько выкопал. Он всегда с собой корень носил и жевал, когда начинал уставать. И никогда не ошибался, выкапывая: всегда ему попадались здоровые, молодые, сочные, терпкие на вкус корешки, а чтобы старый сухой или гнилой попался, я не видел.
Что до «берега камней, нарубленных, как сыр», то тут просто всё, до последнего слова, неточно сказано. Уже вечер был, мы шли берегом моря, вернее, берегом Промойной губы, когда стали попадаться на песке эти камни. Бурые, словно опалённые, словно прилетевшие сюда из какого-то пекла. Они нисколько не походили на сыр и никто их не рубил, естественно, просто они все до единого растрескались, словно этот опаливший их жар сделал их хрупкими и ледяные клинья ночи раскололи их. Но не по горизонтали, как обычно слоится камень, а по вертикали, сверху вниз, будто их разбило о землю. Может быть, «берег разбитых о землю камней» точнее звучало бы, но мне почему-то тогда в голову пришел только сыр, вернее, как его режут, и я подумал, что если хоть это запомню – то и ладно.
И вот: был вечер, холодно, желтый закат. Петька как раз «рванул». Ему, видно, совсем невмоготу, совсем тяжело стало, и он вдруг словно отключился от всего, замолчал и пошел. Даже не оборачивался, просто пёр и пёр вперед. Обогнал нас, наверно, на километр.
В этот час мужчина рождался в нем.
А эти камни – та же глина, метаморфизированная глина, действительно как бы запекшаяся от немыслимого жара и сжатия. Я не знаю, как глина становится камнем и отчего она «загорает», но тогда – вдруг – в воображении мелькнуло, что эти камни – разбившиеся о землю метеориты. Предел дня был близко. Море было близко. Близок был его вечный йодистый запах. И космос был близко. И на пляже впереди на многие километры не было других следов, кроме петькиных. И эти камни были – оплавленные солнечным ветром метеориты, и мы шли по другой планете…
Была в этом дне сокрыта еще одна реальность, которую пришлось измерять, испытывать собою: усталость. Фазы усталости, соответствующие трем степеням громкости сигналов «не могу!», которыми тело с поразительной настойчивостью долбило мозг с того самого момента, как мы высадились, до самой ночи, когда неожиданно выяснилось, что все эти полные отчаяния сигналы бедствия были ни к чему, ибо, несмотря на всю эту панику в эфире, мы все сделали.
«Не могу» №1 я почувствовал уже возле маяка. Я думаю, что если бы мы не остановились здесь на обед, то я бы позорно повалился на землю и выкрикнул это свое «не могу!». Правда, симптомы усталости были налицо: «железные крючья» в плечах и в спине, возникающий – особенно при переходе через болотистую тундру – эффект «сердца в горле» и т. п. Через пару дней, когда наше движение обрело собственный ритм, мы каждый час присаживались, снимали рюкзаки и шутили, чтобы отдохнуть от этих ощущений.
«Не могу» №2 – это гораздо более продолжительная фаза, когда ты, в принципе, начинаешь осознавать, что панические позывные тела – они не то, чтобы беспричинны, и не то, чтобы не стоило принимать их в расчет – просто надо идти, и ты идешь. Однако, если на этой стадии где-то собьешься, скажем, на кочках начнешь отставать, а потом попытаешься догнать ребят – вот тут оно вступит. После двух-трех приступов «сердца в горле» сигнал делается значимым. Опять требуется отдых, привал, хорошо бы чай.
«Не могу» №3 – это медленно, но неуклонно нарастающее состояние усталости всего организма после 9–10 часов хода. Когда ты выжег все топливо, которое забросил внутрь утром и днем, выработался до предела своей выносливости, прошел через «второе дыхание» и «третье» и пускаешь в распыл последние ресурсы тела, если, конечно, таковые у тебя имеются. Я был худ, а потому чувствовал себя неважно. Как-то само собою из сознания вытеснилось все внешнее, все что не облегчало (или не затрудняло) путь. Своеобразная «рюкзачная» слепота, о которой я упоминал уже, усилилась, подступила такая же глухота. При нагрузках сердце булькало уже не в горле, а в голове. К медицинской симптоматике добавилось ощущение дурноты, перевозбуждения и дискоординация движений.
Забавнее всего, что за этой фазой есть еще одна, которую, собственно, не назовешь даже «не могу» №4, поскольку человек превращается в существо, безмысленно совершающее свои действия. Поэтому сигнал «не могу» на словесном уровне уже не формулируется. Он прекращает поступать в мозг. Передатчик его – чувство страха – замолкает. Страха нет. Тела тоже нет. Нет сознания. Если, конечно, не считать продуктом сознания мысль о том, что подохнуть сейчас было бы сущим блаженством.
Подохнуть. Конечно, это словечко промелькивало в голове не раз. Но теперь, когда мы поужинали на пустынном берегу, поужинали и, вместо того, чтобы поставить палатку и завалиться спать, вновь надели рюкзаки и пошли на желтый закат – я, наконец, понял, что подохнуть не так-то просто. Человек живуч и жилист, пот его измочаленного тела едок, как кислота, сердце бьется в остывшей груди, как птица, и даже слюни во рту холодные, но он идет и идет, не подыхает, даже если сто раз сказал себе, приказал себе: «не могу». Вот когда выясняется, кто мы. Мы – двужильные кони человечества, тянем нитку следов наших кромкой моря, как плуг, взрывающий вешнюю землю.
Зачем?
А как бы ты, пишущий эти строки, хотел бы выпытать у пространства язык, не измерив его собою? Как и о чем стал бы беседовать с ним, так и не поняв, что это такое? О политике? Пространству наплевать на политику. О поэтике? Наплевать и на поэтику. О чистоте жанра? Но ведь жанр еще только рождается, створки языка только приоткрываются, и первый день похода – не время для обобщений. Пока что пространство научило тебя туже затягивать ремень рюкзака на поясе, чтобы маленько облегчить плечи. Потому что плечи – это руки. А руки – это контакт, ощупывание, внимание. Когда руки высвобождаются, слепота отступает. Уши начинают слышать. Ты понял? Пространство научило тебя этому. Оно подскажет тебе и слова, не сомневайся, оно обучит тебя языку, который необходим здесь, чтобы выжить. Это будет язык точный, ёмкий, острый, как нож; пока что у тебя мало слов из него – только ветер, огонь, да глина, да вода – но никуда не денешься, научишься. Может быть, это будет вообще другой язык, больше присущий этому пространству, чем русский: ненецкий или еще более древний язык вымершего племени, оставившего по себе лишь каменные кекуры – кучи камней, увенчанные камнем, напоминающем человеческий профиль, глядящий в сторону моря. «Сид, сед, сейд», – не беда, что ты сейчас ничегошеньки не понимаешь, ты врубишься в магию этих слов и поймешь, что иначе на этом берегу и говорить не стоит: «сид, сед, сейд». А пока что протока перерезала ваш путь и пытаясь перейти её, Пётр попал в западню.