Остров - Голованов Василий. Страница 38

Глина схватила его.

Когда переходишь речку с глинистым дном, надо втыкать сапог в дно носком вниз, чтобы легче было выдёргивать ногу. Петька от усталости наступил на всю ступню. Причем, обеими ногами.

Влип в глину и клонится набок. Из-под тяжеленного рюкзака смотрит немо и жалобно, как зверь. Не на нас – на воду, которая все выше поднимается к раструбу его болотных сапог. Он погибает. У него нет больше сил. Он так же устал, как и я, если не больше. Так же ничего не видит и не слышит.

Надо позвать его, вырвать его из немоты, оторвать его взгляд от воды, сделать так, чтобы он попробовал…

Нет, он не утонет. Он просто упадет в воду с этим рюкзаком и вымокнет весь – на этом холоде, на этом ветру…

Мы начинаем звать:

– Петя, Петя…

Он поднимает глаза, тускло смотрит на нас.

Алик уговаривает:

– Выверни ногу пяткой чуть вверх… Попробуй вытащить… Попробуй…

Петька как будто просыпается. Как конь, пытающийся подняться, делает несколько отчаянных рывков – и освобождается.

Цепляется за протянутое нами весло, за руки, которые ощупывают его, снимают с него рюкзак, похлопывают по спине.

Петька стоит. Потом садится. Потом начинает смеяться.

Это он так плачет.

Сдаётся, перед началом похода мы над картой производили какие-то расчеты…

Считали километры.

Забавно.

Но мы же не знали… Не знали, что километры растягиваются до бесконечности, преобразуются в боль, превращаются в привкус соли на губах или в терпкую горечь золотого корня, который начинаешь жевать, когда занять сил больше не у кого. Только у самого себя.

Шаги. Для измерения пространства я потом придумал словечко «тундрокилометр». Но это не линейная мера, состоящая в весьма опосредованных отношениях с доставшейся России 28-й копией архивного метрического эталона, хранящегося в Севре. Вообще, это довольно трудноуловимая величина, характеризующая развертывание пространства во времени. Развертывание гармошки, прочерченной такими невинными, на первый взгляд, линиями рельефа. Вверх-вниз, вверх-вниз – и так раз десять на протяжении одного линейного километра: так сколько же, на самом деле, мы прошли, если шли полтора часа? «Тундрокилометры» включают в себя и чувства, в том числе все три фазы «не могу», и блаженство привала, и всё вообще, что сказывается на движении. Потому что если не учитывать чувства – эйфорию начала и последующую тупизну, спутницу медленного и сбивчивого шага, и похожую на отчаяние радость последнего часа, когда ты вдруг наддаешь газу, чуя, что отдых близко – то тогда можно вообще ничего не учитывать, но в таком случае, правда, и из дому лучше не выходить. Или «путешествовать» по карте, как на школьных уроках географии.

Тундрокилометры, да и вообще расстояния в тундре, лучше измерять часами. Я знаю, например, что меня хватает максимум на девять часов ходу. Могу пройти и десять, но после этого усталость остаётся на следующий день, и при этом чувствуешь себя не просто плохо, но и нервно. Как-то на Новой Земле я в присутствии двух офицеров-погранцов сказал, что восемь часов мне не в лом ходить ни при какой погоде.

– А сколько в лом? – вдруг необычайно заинтересовались погранцы.

– Ну, девять.

– А девять в лом! – ликуя, захохотали погранцы. – А восемь не в лом!

Я никак не мог понять причины их ликования, пока не узнал, что сами они редко уходят от своей точки дальше, чем на два часа, поэтому человека, который ходит по восемь часов они искренне и принципиально не понимали и готовы были обсмеять, не говоря уж о том, насколько комичной им казалась разница между восьмым и девятым часом. А она существенна, потому что все часы разные. На восемь часов меня всяко хватит. А на девятом настроение садиться наполовину. А на десятом – всякие нехорошие мысли начинают приходить в голову. Хаживал я и дольше, но там усталость только глуше и глуше и куражу уже никакого…

Ну, а ежели знаешь, как расстояние пути вымерять часами, то можно рассчитать, что подкрепит тебя и обнадежит: скажем, в конце второго часа глазам откроется лежащий на белой песчаной косе ствол гигантской лиственницы, весь испещренный татуировками древоточцев, причем не только тех, чьи личинки оставили свои письмена на стволе под корою, но и тех, что проникли в самую сердцевину, иссверлив исполинскую колонну ствола тысячами отверстий, в которых, в пору скитания ствола по морям, поселились водоросли и маленькие ракушки, а здесь, на берегу, где дерево снова высохло и побелело, как кость – только песчинки да ветер, который все пытается сыграть на этой фантастической флейте, заставить звучать все десять тысяч её отверстий, как орган, отчего над бревном протягивает иногда странные звуки. Вот что будет в исходе второго часа.

А в конце четвертого будет ручеёк с ванной такой чистой воды, что она кажется неподвижной и прозрачной, как глыба хрусталя, только в сливе пряди травы вытянуты по течению и колышутся, и видно каждый камешек и каждую песчинку на дне. И если умыться этой водой – усталость отступает, а если выкупаться в ней – проходит совсем.

Потом будет синее озеро с двумя лебедями, а дальше в тундре яма со старой водой. Яма неглубокая, заполненная почерневшими опавшими листьями морошки и ивы, которые придают воде буроватый цвет, будто чаю, но ты бы, читатель, неправильно понял, если б подумал, что старая вода – это просто вода, стоящая в яме с тех пор, как растаял снег. Может быть, весной она и была просто водой, но потом в этой воронке стала старой. И ей напиться нельзя, и купание в ней не освежает…

«Почему?» – вопрошу я и любопытство облегчит мой шаг на исходе шестого часа. – Формула-то та же, H2O? Формула-то та же, только ни напиться, ни выкупаться нельзя, потому что старая вода – она так и живет в себе, не ведая ни ключей к подземным источникам, ни освежающего притока; лишь снег, да туман, да дождь питают её, тусклая небесная водица, и сама вода тускнет. А формула – что формула? – тот же эйдос, ни на что не годный. Как и евклидова геометрия, с которой творится здесь черт знает что, так что километры приходится отмерять временем, а кратчайшей дорогой к дому оказываются гуси-лебеди на синей воде, поглядев на которых я мгновенно переношусь… Да, в одну из тех нежных ночей апреля, в одну из тех чудесных ночей, когда слышно, как растет трава, поднимая палые листья и молодая луна летит сквозь голый весенний лес, полный шума струящихся к небу соков. Да-да, любимая стояла рядом и я услышал в вышине этот странный тоскливый металлический крик «у-эн! у-эн!» – это, значит, невидимые в ночном небе, лебеди летели на Север, облетая стороной светящийся дымный пузырь Москвы. Из камышовых плавней Киркинитского залива, с Лебяжьих островов у северной оконечности Крыма, где берег сотворен из крошечных раковин, которые без устали рожает теплое море – летели они сюда, к голубым тундровым озеркам, где последние клады живой и мертвой воды, где рай для них, рай, потому что нет нас, людей…

Сдаётся, перед началом похода, когда мы над картой производили какие-то расчеты, ты автор этих строк, предполагал, что километр – это примерно полторы тысячи шагов, терпеливо отмеряемых землемерными усилиями идущего?

Но теперь-то ты знаешь, что километр – это дорога в рай через ад, это удары сердца в шаманский бубен, проклятье кочкарников, блевота усталости, тухлота страхов и жалости к себе, которая неожиданно подступает, как ком к горлу. Километр – это серьезный разговор с собою, друг, разговор о самой сути, о том, на что ты способен еще, кроме своего заунывного городского умствования. На что ты вообще способен в зоне риска, где все без исключения умствования не стоят и гроша? Следуй вослед спутникам твоим, о автор этих строк – и многие истины еще приоткроются тебе!

Несколько слов нашлось же: несколько слов не совсем бесполезных. Ты узнал не так уж и мало за один день. Мог ли ты рассчитывать на большее? Язык рождается медленно. Полторы тысячи лет. Полторы тысячи лет прошло с тех пор, как гунны, пронесясь меж отрогов Саян, стронули ненцев с их пастбищ в верховьях Оби и Иртыша и загнали в леса, откуда начался их долгий путь на Север. Земля была шаткой до тех пор, пока Нум не придал ей устойчивость, водрузив на неё большой камень Урала. Так же и положение ненцев было шатким до тех пор, пока по хребтине Урала они вновь не вышли из дебрей на вольный простор, отдаленно напоминающий степи. Это была тундра. В ней всего было вволю: зверья, птицы, рыбы, а главное – несметные стада оленей, рядом с которыми у них ни в чем никогда не могло быть недостатка. Так они стали кочевать вслед за стадами – от кромки моря летом до кромки тайги зимой. Так родился тот язык, которым народ овладел в совершенстве – язык кочевья. Олень стал источником пищи, универсальным транспортом, одеждой, домом. Каждая косточка оленьего скелета была вмонтирована в культуру так же надежно, как в костяк самого оленя. Не было куска мяса, который не обладал бы своими достоинствами, не было куска шкуры, который не шел бы в дело – на нюки (покрытия чумов), на тобоки (высокие меховые сапоги, подвязывающиеся к поясному ремню), на зимнюю оболочку человека – малицу – в которой сам он, как олень, может спать на голом снегу… Так рождались слова языка. Одновременно – упряжь и названия всех деталей упряжи, убранства упряжи, разных видов нарт, порядка составления аргиша (санного поезда) и собственно упряжки с коренником непременно слева. Так родились обычаи, в том числе и обычай на свадьбе подавать жениху и невесте вареные язык и сердце оленя, чтобы отныне у них был один язык и одно сердце. Так в беспрестанном движении и кружении вокруг стад люди обрели поразительную для других народов подвижность, ловкость и неутомимость. Так в их организме выстроился специфический ферментный код, необходимый для усвоения большого количества белковой пищи. Так, в пути, был досконально изучен космос тундры и каждое урочище, каждый холм, каждое озерцо и даже просто большой камень получили своё название, а со временем и историю. Так были найдены боги и духи и подслушаны их позывные, так были наречены священными отдельные горы и острова, выбраны жертвенные животные – белый олень и белый медведь [13]. И, наконец, были сложены сказки и песни, потянулись по спирали времени былины, которых немало накопилось за тот десяток веков, пока коловорот времен года вращал в тундре стада и людей. Так время обрело свою форму [14], а всякое дело, всякая песня и танец – ритм. Ритм бубна, ритм движения, рассчитанного по дням. Когда весной одиннадцать бригад канинских ненцев возвращаются с зимовки в лесах Архангельской области обратно на Канин и каждая из них с тысячами оленей проходит узкую, шириною всего километров в сорок горловину полуострова – своей очередью, следуя веками определенным маршрутом – это поразительно. День за днем идут они – сотни упряжек со всем домашним скарбом, чумами и палатками, бочками для соления рыбы, сетями, ружьями, инструментами, одеждой, со всем, что есть у народа, который довольствуется только необходимым. И каждая бригада знает свой маршрут так точно, словно в тундре расставлены специальные указатели. Вот это и есть совершенное знание языка пространства. Языка, который был живым до тех пор, пока кочевье не кончилось.

вернуться

13

Шкуру белого медведя русским не продавали. Повстречав белого медведя на охоте, охотник не убивал его сразу, а сначала говорил с ним: «Да, князь-медведь, понимаю, что ты говоришь, идешь ко мне, хочешь, чтобы я тебя убил… Иди, иди, смерть для тебя готова, но я не ищу её…» Так он оправдывался перед родичами медведя.

вернуться

14

Время кочевья циклично. До сих пор кочевники Севера не знают линейного времени прогресса, хотя довольно часто проходят сквозь/мимо него.