Митюха-учитель - Дмитриева Валентина Иововна. Страница 20
— Мужик он’ у меня был хоша и нетверезый, а добытчик хороший. Бывало, и на подати, и к празднику пришлет, и гостинцев всяких привезет, как из Москвы приедет, — жили, слава богу! А теперича вот и изворачивайся! Как его, сердечного, угораздило под колесо попасть — не ведаю. Хмельной, должно, был да и не спопашился как-нибудь, — она, подлая, его и закрутила. Измолотила, говорят, всего, не приведи господи, и на человека стал непохож. Так, собрали косточки, положили в детский гроб и отвезли на погост. Где и могилка теперича его — не знаю!
— Тяжелая служба! — сказал Митрий.
— Что ж поделаешь, кормиться надоть! Да мы уж привышны; у нас все, и мужики, и девки, на фабриках работают. Ребята, и те подсобляют. У меня у самой двое на фабрике теперича, в присучалыциках.
— Это что же за должность такая?
— Нитки присучивать, у «каретки» стоять.
— У каретки? Это что же еще за «каретка» такая?
— А это, милый мой, машина такая, чтобы нитки наматывать. Вот она, эта самая каретка, и ездит, стало быть, взад и вперед и мотает нитки, а присучальщик должон около ней стоять да смотреть. Чуть нитка какая оборвалась, он сейчас же на всем ходу лови да конец к концу и присучивай.
— Вот так штука! — воскликнул заинтересованный Митрий.—Да как же это на ходу-то делать, чай, трудно.
— Конешно, сноровка нужна, привычка. А то, бывает, недоглядел, оплошал — и без пальца остался. Вот у меня сердце-то и болит об ребятах, — избави бог, несчастный случай, что тогда поделаешь?
Баба пригорюнилась.
— Да, вот у нас этого нету, — сказал Митрий.
— Еще бы у вас! — воскликнула баба. — У вас ишь какой простор, — поглядеть любо... А у нас что? Болото, да песок, да кочки!
— Ну, девка, и у нас тоже не больно-то... — возразил ей Митрий. — Ты говоришь, простор... Какой тут простор, когда по 8 сажен на душу?
— Ну? Аль тоже плохо?
— Да уж где же хорошо! Хлеб-то тоже с поста покупаем, — а ты как думала? Вот тебе и простор!
— Да, миленький, видно, везде нам, хрестьянам, плохо! — сказала баба со вздохом. — Работаешь-работаешь, а помрешь, и похорониться нечем. Так-то-ся! А ты что же, работишки идешь в город искать?
Этот вопрос несколько смутил Митрия. Он теперь и сам хорошенько не знал, зачем он пошел в город; рядом со всеми этими людьми, обремененными печалями и болезнями, его собственные неприятности показались ему такими пустыми и ничтожными, что из-за них, пожалуй, и не стоило ломать 50 верст. Как скажешь, что, мол, потому иду, что с бабой своей поссорился?.. Засмеются, пожалуй... И Митрий хотел было уже выдумать что-нибудь, но почему-то язык не повернулся врать, и он, сам не зная, как это вышло, взял да и рассказал своей спутнице все. Баба отнеслась к его рассказу с большим сочувствием, но от всякого совета уклонилась.
— Мудреное твое дело, парень! — сказала она в раздумье. — Оно точно, мы, бабы, глупы бываем, особливо смолоду, а все-таки скажу я тебе, молодчик, и ваш брат тоже ой-ой круто поворачивает! И невтерпеж! Ты вот ушел — тебе и горюшка мало, а баба-то куда уйдет? Ей уйти нельзя, у ней ребята, с нее и взыску больше. Вот она и сидит дома, а ты как думаешь, легко ей, что ли? Да, может, ей в тыщу разов горчее твоего, — она, может, сама бы за тридевять земель ушла... А тут соседи, да свекор, да свекровь, да золовки, в десять глаз глядят, да судят, да смеются... Эх, парень, не знаешь ты нашего бабьего дела!.. Мудрено мужика с бабой рассудить. Всегда уж так ведется, что мужик в свою сторону тянет, а баба — в свою. Поди-ка разбери, кто прав-то? Мужик за мужика скажет, баба за бабу — вот и понимай. Хоть тыщу человек собери — никто правильно не рассудит.
— Так-то оно так, — сказал Митрий. — Я ведь и сам иной раз думаю, что не виновата она, а поделать ничего не поделаю с собой. Опротивела она мне, да и все! Глядеть не могу!
— А ты себя переломи! На что же человеку разум дан от бога? Вот я тебе про себя расскажу... — начала она, понизив голос. — Ведь меня силком замуж-то выдали, да и мужа-то, покойника, царство ему небесное, волоком приволокли к венцу. Он в Москве жил, на фабрике, ну и тогда загуливал, и сударка у него там была... А старики взяли да и порешили промеж себя — выписать его из Москвы и женить, чтобы остепенился. Уж как мне было непереносно, миленький ты мой, и сказать тебе не могу; ревмя ревела я, а что ты поделаешь? Так мы под венцом-то ровно волки стояли; он в одну сторону глядит, я в другую... После венца бить зачал... Руки ведь на себя хотела наложить; ножик из рук вынули. Бывало, начнет корить: дура ты деревенская, ни ходить, ни сидеть не умеешь, а у меня, может, в Москве какие невесты-то были — барышни! А я вместо того, чтобы смолчать, от себя зачну, крик подыму, — ты, мол, пьяница, ты распутник, и то, и се... Он с кулаками! Да, — такое житье было, что не приведи бог! Старики-то и то, глядя на нас, пригорюнились, — видят, что не ладно сделали.
Ну, что же, парень, пошли у нас дети, стала я в разум входить, вижу, надо как-нибудь жить. Зачала на другой манер дело делать, зачала его лаской донимать. Он меня ругать — я молчу. Он пьяный придет, бить кинется, а я стерплю, его в постель уложу да разными словами уговариваю. Что же ведь — проняло его! Раз пришел пьяный да в ноги ко мне... Прости, говорит, Маша, вижу, не виновата ты, — старики нас с тобой загубили... Ну и пошло у нас по-божьему... после и в Москве жил опять, а не оставлял николи; гулять — гулял, а про дом не забывал, и деток, покойник, любил до страсти, все хотел их к делу произвесть, в люди вывести, да вот не привел господь, помер злою смертью и оставил нас сиротами... А тоже, бывало, придет из Москвы на праздники, соберет нас всех около себя, ну, конешно, выпимши, — плачет, сердечный! Эх, говорит, детки, вы не глядите на меня, что я пьяный, горе мое пьет, плохо я жизнь свою прожил, ну, зато вы поживете, как люди. А вот не пришлось...
Растроганная воспоминаниями баба замолчала, вытирая слезы. А Митрий шел рядом с нею и все думал, и все новые и новые мысли возникали у него в голове, точно он лежал у себя под ракитой и читал хорошую книжку. Да он и читал ее, — только эта книжка была жизнь, и чем дальше подвигался он по широкой пыльной дороге, тем все шире и шире раскидывались перед ним ее страницы.
Солнце уже одной половинкой спряталось за горизонт, когда странники подошли к Дону, откуда до города оставалось около 10 верст. Берег реки представлял оживленную картину; там и сям трещали костры из кизяков и сухого камышу; в котелках, висевших над кострами, что-то варилось; на сдвинутых телегах, под телегами, у костров расположились веселые группы народа, очевидно, возвращавшегося из города. Кучка разряженных баб и девок голосила песню, в которой только и можно было разобрать слова: «ой, ой, ой, а то що же?» Любопытная Танька сейчас же обратила внимание на их наряды, которые так непохожи были на ихние, тульские, и, толкая бабушку под локоть, шептала:
— Бабушка, а бабушка, ты глянь-ко-ся! Ой, бабушка, что это у них в ушах-то? А виски-то подстрижены!..
— А ну тебя, егоза, отстань! — шамкала бабушка, еле волочившая ноги. — Я рада месту, а она про наряды!..
А бабы и девки в своих белоснежных с длинными рукавами чекунах, накинутых на плечи, в синих и полосатых юбках, из-под которых виднелась белая рубаха с красною каймой на подоле, в плисовых корсетках с позументами, с огромными пуховками вместо серег, пестрою лентой опоясали берег и, не переставая, пели:
Как машина засвистела,
Во мне сердце закипело...
Ой-ой-ой, а то що же?..
Этой нескладной песне вторили крикливые возгласы хмельных мужиков, сидевших у костров, чей-нибудь резкий свист, дружный хохот, ржанье лошадей и грохот колес какой-нибудь запоздалой телеги, переправлявшейся через мост. А солнце уже совсем скрылось, и теперь все кругом — и река, и пески, и прибрежный кустарник — было точно в огне.
Странники решили остановиться здесь, закусить, отдохнуть, а завтра утром уже идти в город. Они подошли к одному из костров, попросили повесить чайник и, развязав свои узелки, расположились на земле. Высокая баба пригласила Митрия садиться с ними пить чай, но он отказался, отошел в сторону и лег на землю. Ему не хотелось ни есть, ни пить; он слишком был подавлен новыми впечатлениями. Глядя на пламенеющий запад, на засыпающую реку, он задумался... его доброе и веселое утреннее настроение сменилось неопределенною грустью. Нестройная, бессмысленная песня баб, хмельной говор мужиков у костра, грубые ругательства, иногда вырывавшиеся из какой-нибудь группы, — все это ему не нравилось и раздражало его. Ему бы хотелось, чтобы этого ничего не было, чтобы он один зажил теперь на берегу, чтобы никто не мешал ему думать, слушать посвистывание куличков на той стороне Дона в камышах, вдыхать в себя свежий влажный воздух, пропитанный нежным ароматом каких-то белых цветов, целыми кустами разбросанных по берегу. Кулички, цветы, звезды, камыши, журчанье воды под мостом — это было хорошо; песня баб, пьяные мужики, дым костров — это было неприятно. И то, и другое было то же самое, что и прежде, и еще тысячу лет будет таким же: отчего же Митрию хотелось, чтобы одно было, а другое нет? Отчего на мужиков его берет зло и досада, а вот куличков бы слушать да на звезды глядеть, — всю ночь бы напролет просидел? Отчего это? Митрий никак не мог понять этого, и оттого ему становилось еще грустнее.