Ангелы мщения (Женщины-снайперы Великой Отечественной) - Виноградова Любовь. Страница 39

Где же Ольга? Может быть, получила травму при прыжке и лежит где-то беспомощная? Может, попала к немцам? Вдруг рука Руфины «наткнулась на что-то холодное, металлическое — мина!», она попала на минное поле, но нужно двигаться вперед. Руфина шарила перед собой рукой, а потом найденной по пути палкой, как будто это могло спасти. Наконец оказалась перед стеной из колючей проволоки, которую не сразу и с огромным трудом удалось преодолеть. Услышав русскую речь, она встала и громко позвала. Солдаты закричали в ответ: «Давай сюда, родная!» В траншее солдаты напоили ее горячим чаем, один из них снял сапоги и дал ей, чтоб дошла в них до КП. Там она узнала, что произошло с Ольгой. «А подружке вашей не повезло, — сказал кто-то. — Подорвалась на минах… Она тоже шла через минное поле. Но там мины были противопехотные. А вы на противотанковые наткнулись, потому и прошли» [346].

В штабе Руфине налили стакан спирта, и она выпила как воду, ничего не почувствовав. Спать не могла. Утром принесли тело Ольги, и Руфина вышла из землянки посмотреть на нее. «Ничто не шевельнулось во мне, как будто это была не она», — вспоминала Гашева. Потом приехали подруги, девушки из полка, обнимали, утешали Руфину. Когда подъехали к дому, где жили девушки, Руфина выскочила из машины и босиком побежала в свою комнату — ей показалось, что Ольга там, настоящая, живая.

После гибели Ольги Гашева нашла в себе силы снова летать. Летала до победы, штурманом, с замечательной летчицей Надей Поповой.

Декабрь прошел спокойно. Дивизия Ани Мулатовой по-прежнему стояла под Сувалками, и девушки ходили на «охоту». Местных они почти не видели, сталкивались с ними лишь офицеры, которым давали увольнительные в город. Конфликты возникали редко. К полякам предписывалось относиться дружелюбно — «советов и иных органов власти не создавать и советских порядков не вводить, исполнению религиозных обрядов не препятствовать, костелов, церквей и молитвенных домов не трогать». Приказано было также гарантировать польским гражданам «охрану принадлежащей им частной собственности и личных имущественных прав» [347].

С солдатами проводили беседы. «Победа над германским фашизмом лежит через освобождение народов Европы», «Воин Красной армии — представитель самой сильной и культурной армии в мире», — разъясняли личному составу политруки и комсорги. Да и то, что видели они вокруг себя, не настраивало солдат против поляков: «…Люди живут бедно. Вокруг пески, пески… Хвойные леса — и опять пески, и снова убогие деревушки…» [348] — писал жене военкор Дмитрий Дажин. Отношение диктовалось классовой принадлежностью, но и бедные нередко встречали советских враждебно. «…Все было мещанским, хуторянским… Да и на нас в Восточной Польше смотрели настороженно и полувраждебно, стараясь содрать с освободителей что только возможно. Впрочем, женщины были утешительно красивы и кокетливы, они пленяли нас обхождением, воркующей речью, где все вдруг становилось понятно, и сами пленялись порой грубоватой мужской силой или солдатским мундиром. И бледные отощавшие их поклонники, скрипя зубами, до времени уходили в тень…» [349]

Воспитанные в духе освободительной миссии Красной армии, советские солдаты и офицеры чувствовали себя оскорбленными тем, что многие поляки своему освобождению совсем не были рады. Галина Ярцева, прошедшая, как Тая Киселева и ее товарищи, Эстонию, Литву, Латвию и Польшу и остановившаяся «где-то на границе Германии», писала подруге: «…Гуляют, любят, живут, а их идешь и освобождаешь. Они же смеются над русскими… Да, да! Сволочи… Не верю ни в какие дружбы с поляками и прочими литовцами!» [350] Советская военная цензура зафиксировала такие настроения как «факт непонимания великой освободительной миссии Красной армии» [351].

Политруки 31-й армии проводили с личным составом беседы о зверствах немцев в Сувалках: казнях гражданских поляков (к ним относили и евреев, не выделяя в отдельную категорию: о холокосте советские публикации обычно молчали) и военнопленных, большом немецком концлагере в Сувалках, где погибло более 50 000 человек.

Командир 123-го стрелкового полка Василий Славнов встретил новый, 1945 год в Сувалках — лечился там от приобретенного в белорусских болотах гайморита. Хозяйка, к которой его поставили на квартиру, приготовила стол. Казалось, что и нет войны. По воспоминаниям Славнова, к нему на квартиру частенько заходили местные — «чтобы узнать правду о Стране Советов» [352], разобраться, с чем пришли к ним русские. Немецкая пропаганда изображала русских настоящими зверями, и люди очень хотели убедиться в обратном. С теми, кто победнее, удавалось найти общий язык.

Поляки с готовностью выдавали русским фольксдойче, не успевших бежать и скрывающихся в городе. Только, как упоминали политические донесения, недоумевали местные, почему так плохо одеты советские солдаты [353].

Заканчивался 1944 год, Советская армия готовилась к наступлению, которое приведет ее к Берлину. В армию призывали ребят 1926 и даже 1927 годов рождения, девчонок — 1925 и 1926-го. В 1926-м родились Юля Жукова и ее подруга Валя, ехавшие в декабре 1944-го на фронт с выпускниками третьего набора ЦЖШСП.

Юля и Валя вместе пошли в военкомат в родном городе Уральске, вместе их призвали, вместе они учились и на фронте надеялись быть парой. Их мамы выбили себе на работе командировки (просто так в Москву их никто бы не впустил) и приехали к дочерям через всю страну на ноябрьские праздники. В казарме, пока Юля собиралась — им с Валей дали увольнительную, — девчонки облепили ее маму. Вот чудо — мама! Чужая, но все равно мама. Большинству из них было по 17 или 18 лет. Рано покинув родителей, они тосковали по дому.

Мамы привезли Юле и Вале платья, а жившая в Москве родственница одолжила девушкам свое и соседское пальто. Поехали гулять по Москве, на Красную площадь, и как было здорово гулять в гражданском и не отдавать честь встречным офицерам! [354]

Через месяц с небольшим им выдали форму для фронта: гимнастерки и брюки, шинели, а еще ватные штаны и телогрейки, теплое белье и американские белые пуховые чулки. В первый раз дали к ужину вино, перед ужином были и речи, и музыка. А после ужина девушки — так было принято — «объяснились» с доносчицами, которых было у них двое. Но, будучи в хорошем настроении, сильно не били. Вскоре в теплушках они двинулись к фронту. Путь оказался долгим, ехали медленно, часто останавливались. Подолгу сидели у открытой, несмотря на холод, двери теплушки, смотрели на поля и рощи, пели все подряд свои песни из школы. Вздыхали по отличной школьной кормежке: теперь-то грызли черные сухари, обсасывали селедку и варили на буржуйке из концентратов то ли суп, то ли кашу. Везде на станциях воинский эшелон встречали русские женщины, совавшие девчонкам какую-то еду, хотя сами, конечно, жили впроголодь. И все же им нужно было что-то дать солдатам — ведь, может быть, тогда и твоего мужа или сына кто-то накормит, кто-то приветит вдали от дома, на войне [355].

В Минске их переформировали, распределили выпуск — около 400 человек — по разным фронтам. Юле с Валей Шиловой было грустно: их разделили и потом Юля не могла понять, почему же они не попросились быть вместе. Но никакого предчувствия у нее при расставании с Валей не шевельнулось в душе. Только после войны она узнала, что Валя погибла в марте 1945-го.

В запасном полку в Сувалках «упитанный розовощекий майор» в добротном белом полушубке «прошелся перед строем, критически разглядывая» девушек. «Ну зачем вы приехали? — наконец изрек он. — Воевать или?..» Саша, главная матерщинница среди девушек, закончила фразу: «Или…» [356]И всем стало очень обидно. Таких обид, и намного худших, впереди было еще очень много. Впрочем, в запасном полку они не задержались, пошли в 611-й, заслуженный стрелковый полк, воевавший с начала войны на Карельском фронте, позже переданный в состав 31-й армии.