Голгофа - Гомин Лесь. Страница 14
Слеза выкатилась словно из самого сердца. Остановилась на минуту. От долгого тоскливого ожидания хотелось как можно скорее сбросить тяжелый камень с сердца. Урывками, коротко простонала Катинка свою нехитрую историю незнакомому человеку.
— Так вот и появился ребенок. Куда денешься? По наймам слонялась, не усмотрела… уронила в колодец. А выплакав горе, другому в руки попала. Опять ребенок, но надорвалась и сбросила. После того отлежалась в больнице и вот… — показала на дверь. — Спросить хочу, как жить мне.
Горе прорвалось потоком слез, и, кусая пальцы, Катинка упала на пол у двери и жалобно завыла. Бостанику смутился, а монах выскользнул из комнаты, прикрыв за собой дверь. Семен не знал, что делать с больной, искал глазами монаха. Тот вскоре вошел и неподвижно встал над Катинкой.
— Отче, спасать нужно, — проговорил Семен. Бормотание глухонемого совсем его обескуражило.
— Бери, — показал Семен Бостанику.
Монах вдруг будто припомнил что-то, усмехнулся, резко схватил за голову больную, корчившуюся в муках, и сделал знак Семену, чтобы и он подошел. Взяли — монах первым шагнул вперед, а за ним, поддерживая больную, Семен. Остановились перед каким-то большим домом. Монах постучал. Вышла женщина и, ни слова не говоря, указала дорогу за собой в комнату. Бостанику рад был избавиться от ноши и понес ее в покои. Только одно удивляло его: почему никто не спросил, что случилось, где они взяли эту женщину.
Ряд кроватей вдоль стен и посреди комнаты с десятками сидевших и лежавших на них людей делал ее похожей на больницу. Семену хотелось поскорее вырваться из этого заведения, он уже боялся попасть в полицию. Но уйти ни с чем не хотелось. Раз он так близко, то, возможно, о нем знают. Семен колебался, не зная, с какой стороны подступить с расспросами.
— А тебе чего, человек добрый, нужно? — спросила его наконец монашка.
— Да так… К отцу Иннокентию мне, да не знаю…
— К отцу Иннокентию, говоришь? Иди-ка в церковь, если так, как раз богослужение начинается. Коль сподобит господь — увидишь.
Семен быстро направился к церкви. А когда стал приближаться, увидел, как из толпы вышел вдруг статный монах с черной пушистой бородой и жестом остановил его.
— Раб лукавый, зачем идешь в храм божий, словно к себе в конюшню? Плод диавола, зверь жестокий, что несешь ты к алтарю господнему в сердце своем? Как встанешь перед лицом его с руками, омытыми слезами жены твоей и кровью младенца, родившегося мертвым после
твоего отъезда?
Семен остолбенел. Мысли его путались. Трудно было даже сдвинуться с места.
«Откуда он узнал? — думалось. — Кто мог сказать?» Ничего не понимал. Вспомнились слухи о всезнайстве молодого монаха. Не верил, чтобы так быстро могли сообщить письмом. Ведь он мчался, не жалея лошадей, и за полтора дня был в Балте.
Монах не унимался.
— Раб лукавый Семен, поди прочь от храма божьего, не ступай на порог даже, пока не смоешь грехов своих покаянием. Не стану осквернять уст своих разговором с тобой, ибо проклятье тяготеет над головой твоей нечестивой. Прочь отсюда! Бог не приемлет лицемеров, не приемлет их даров.
Махнув рукой, он с презрением отвернулся и стал к нему спиной. Семен не в состоянии был вымолвить ни слова. Сознание как бы покинуло его. Он не мог опомниться от внезапного удара. Холод пронизывал тело, по спине мороз подирал, волосы вставали дыбом. А ноги дрожали, словно кто-то тряс колени. Страшно было ему. Он тихо пошел за ворота, глубоко потрясенный чудом провидения инока Иннокентия.
Как прошла ночь, Бостанику не знал. Она словно растаяла, как снег в горячей воде. Поднималось сизым туманом над Кодымой свежее утро. Вынырнуло оно будто из камышей на реке, засветилось на улицах. Не умывшись, Семен снова пошел к монастырю по сонным еще улицам Балты. Не видел ничего, пока не дошел до ворот. Только у самого входа заметил, что за ним следил взглядом полицейский в белой одежде.
«Наверное, тот самый, что и вчера», — подумал ои.
Тихо снял соломенную шляпу, поклонился и, согнувшись, исчез в воротах обители.
7
Тоненький лучик солнца, желтый, как золото, уколол Катинкино лицо. Проник под кожу и вызвал на щеках румянец. Дрогнули веки, поднялись и снова упали, словно оловянные. Иголочки лучей все чаще кололи ее, и Катинка, отмахнувшись от них рукой, вынуждена была подняться. Но сразу же снова смежила веки: слабая память изменяла ей. Катинка никак не могла вспомнить, где она очутилась после того, как сидела в приемной, и сколько ей пришлось там быть, пока набралось столько людей, Очевидно, она куда-то забрела.. Но куда? Она снова открыла глаза и осмотрелась. Вон в углу какой-то гадкий урод с провалившимся носом и изрытым оспой лицом разматывает окровавленные лоскуты ветхой тряпки на своих скрюченных ногах. Он так углубился в это занятие, что даже не замечает мух, которые роем облепили кроваво-красные раны и копошатся там, как в падали. Слюна стекает у него по подбородку, а он злится, сопит и бормочет молитвы.
Вблизи него, на полу, подогнув ноги, сидит древняя старушка. Она, словно кукла, ежесекундно вертит высохшей, обтянутой желтой кожей головой и тихо шепчет: «Где ты, моя доченька, где ты, моя крошечка?» А потом остановится на минутку, словно прислушиваясь, не идет ли она, и опять за свое. Космы седых волос выбились у нее из-под очипка, сам очипок перекосился набок, но старуха не замечает этого. Знай свое твердит.
И снова провалилась в пропасть Катинка и чувствует, что вот-вот задохнется там среди скользких чудовищ с зияющими пастями. Они шевелятся, ползают, обвивают тело и замораживают ее своим прикосновением.
И снова смотрит она на все остекленевшим взглядом. Перед ней опять калеки, слепые, кривые, немые, собранные словно со всего света. А самый противный среди них — вон тот дед-великан с глазами, вывернутыми, как куски мяса, и свисающими ему на щеки. Он то встает и дергает одной ногой, то вновь садится и поднимает другую, словно проверяет, прочно ли они у него приделаны. И тогда так страшно выкатываются его глаза, что кажется, вот-вот упадут и покатятся, как два уродца, под ноги.
Толпа шевелится, как куча червей. Впрочем, здесь не обращают внимания друг на друга, каждый занят своим. Воняет старой одеждой и немытым телом, струпьями и солеными крестьянскими слезами. В углу кто-то выл. Воет-воет, а потом просит, умоляет кого-то о чем-то, затихнет, а потом — снова. И все чего-то ждали. Шепотом спрашивали о чем-то друг друга, удовлетворенные ответом, отворачивались и продолжали каждый свое. А то вдруг обнимутся двое и целуются, как во время великого поста перед причастием.
Катинка все больше холодела. Нервы ее напряглись, кровь стыла в жилах. Начинало болеть темя, в него так что-то стучало, словно долотом кто-то долбил.
— Кто он, кого вы ждете? Кто придет? — крикнула она, чтоб не сойти с ума или не упасть в ту яму, куда она каждый раз проваливалась, когда не хватало сил сдержать боль души.
— Кто это, кто, да помилует господь! Ты когда родилась, девонька? — отозвалась старушка, сидевшая рядом. — Или не знаешь, где ты?
— Кто придет? Кого вы ждете?
Катинка теряла сознание. Слова старухи уже не доходили до нее, и она боролась с собой, чтобы не упасть в эту проклятую глубокую яму, готовую вот-вот ее поглотить.
— Во господе собрались, раба божья, мы здесь. За милостью его святой пришли.
Возле стоял старик со страшными дырами вместо глаз и смотрел на нее. Глаза свисали вниз. Ужас встряхнул Катинку и не дал ей упасть в яму. Старик продолжал:
— Во господе, слышишь? Придет его святой пророк, дух божий, сын человеческий, и кто достоин спасется от муки.
У страшного деда мягкие слова. Они знакомы Катинке. Напомнили вчерашнее: приемная и высокий стройный молдаванин, что ее расспрашивал. Но течение воспоминаний снова прервала эта толпа. Она вдруг взорвалась страшным ревом.
— Осанна! Осанна, гряди во имя господне. Господи, спаси и помилуй нас! Спаси и помилуй нас, господи, яко мы рабы твои.