Голгофа - Гомин Лесь. Страница 25

Да только ли над краем? Что представляет собой забитый бедняк-молдаванин? Какую утеху, какую радость даст такая власть? Удовлетворит ли она требования великого духа святого Иннокентия?

Нет. Темный молдаванин в подчинении — это еще полвласти для него. Это несколько ступеней вверх к настоящей власти, к настоящей утехе, которая так манит и соблазняет святого мужа. Но эти ступеньки — широкие и прочные. С них не упадет, не свалится иеромонах Иннокентий, ибо опираются они на спины темного люда целого края. Волы, овцы, коровы —это ничтожно. Они не ведут в широкий свет, они привязывают к черной, грязной земле, к низенькой хате в глуши. И иеромонах Иннокентий отбрасывает мысли об этом с брезгливой гримасой на сочных губах.

— Нет! Сундуки золота! Сундуки золота и кули бумажек, сильных, как смерть. Сундуки золота и кули бумаг государственного казначейства российского императа. Они, только они дают власть. Всеобъемлющую, непоколебимую власть, какой…

Блаженный инок мысленно уносится вперед; чутко всматриваясь в будущее, измеряет путь к нему, упивается далекими, но уже видимыми перспективами.

Золото! Великая Епархия! Петербург! Синод! Двор императа.

Это пять вех, которые должен пройти он на пути к цели. И тогда сила Иннокентия несокрушима. Могучая сила. Сила его пастырского слова. Нет, ради этого стоит бороться, можно и головой рискнуть. Стоит…

Но зачем же головой? Кто пожнет тогда плоды этой борьбы?

Нет… он будет осторожным и предусмотрительным. Он до последнего момента не станет пренебрегать защитой и союзничеством отца Амвросия балтского и отца Серафима каменец-подольского. Он до последней минуты будет делиться с ними, как и до сих пор. Нет, даже увеличит их долю от себя, чтобы на их митрах увереннее въехать в блестящее будущее. А там… от пятой вехи Иннокентий повернет назад, в Бессарабию. Вернется сюда, чтобы стать князем церкви целого края, архиепископом кишиневским. Вот тогда власть! Тогда простор! От Прута до Буга, от Дуная до Днепра! Тогда его воля! Простор. Тогда…

А если поскользнется? А что если исправник балтский думает не так, как викарий, и вмешается в дело? А что если отец Серафим кишиневский, авторитет которого подрывает балтская обитель, ударит по нему своим архиепископским оружием раньше, нежели он дойдет до пятой вехи? Ведь он в Синоде, наисвятейшем Синоде. Что тогда?

Кто скажет, какая сила заложена в этом тайном неведомом страхе? Кто скажет, откуда берутся эти невидимые колючие мурашки, бегающие под кожей, когда остаешься с глазу на глаз с опасностью? Кто скажет, куда девается решимость, когда невидимым жучком заползает в сознание, в щели сердца маленький серенький ужас? Кто скажет, какие новые глубокие морщины проложит он на мраморном челе, какими судорогами сведет дуги бровей, как погасит пламенные черные глаза, быстрые, как стрелы, лишит силы слова, острые, как копья, и поразит сердце трусливым испугом?

Иннокентий снова стукнул кулаком по столу.

— Да нет же, не успеет! Я опережу его!.. А если нет?.. Холодный пот каплями выступил на лбу. Глаза замутили желтые круги, а правая нога мелко задрожала.

Тогда расстрига… Сибирь…

В голове пронеслись обрывки мыслей. Одна задержалась и развернула перед глазами картины.

Мироносицы… Да, они, и раньше всех — Соломония. Опасные свидетели, лишние языки. Соломония — прежде всего.

Ряса стала вдруг просторной, как сшитая не по росту. Кровь прилила к щекам.

— Да нет же, нет! Не она первая начнет копать. Соломония не страшна. Побесится — и бросит…

Но маленький серенький ужас продолжал колоть иголками мозг, сердце, просачивался в кровь и замораживал ее.

Она знает больше других. Упрятать ее куда-либо уже нелегко. Заметно будет, если первая мироносица вдруг исчезнет. Тогда другие в руки возьмут…

— Отец Иннокентий, Иван, беда.

— Что там? Чего ворвалась сюда, каким тебя вихрем занесло? Я же говорил не входить, пока не позову к себе!

— Мэй, не до того мне. Не о себе забочусь, а о тебе. Там Лукерья такого натворила, что только ахнешь. Все твои дела в косоуцких хуторах разболтала: и про Марысю, и про мать…

Кто видел, как заползает страх в человеческое сердце? Хима видела это.

«Ага! И тебя, святой, напугать можно?»-подума ла она, и добавила:-Беги, отче, усмиряй их, а то беда будет.

Вышла вслед за ним. Видела, как уже на гривастом затылке страх шевелил, задирал волосы. Даже в походке угадывался тот ужас, что тряс колени Иннокентия.

А потом он пропал вдруг, тот страх. Дюжая рука Иннокентия схватила его за горло и прижала. И, дернув последний раз ножками, он скрючился и утих. И величие, сила, мощь блеснули в глазах.

— Эй, вы, дети диавола! Чего крик подняли в месте святом? Встаньте и делайте свое дело. Бог жаждет жертвы и молитвы, и мы вознесем ему вместе эти дары. Встаньте, говорю!

Кто скажет, как слова переплавляются внезапно в металл и щелкают, словно выстрелы, в больных, издерганных рабов? Кто скажет, как просачиваются они в больное сознание, падают тяжелыми камнями и придавливают к земле даже наиболее решительных? Да и объяснишь ли это Катинке, Лукерье, Анне, Соломонии?

— Раба божья Лукерья! Пошто язык твой смущает души праведных, стоящих на пути к богу? Разве ведомо тебе, какими путями нисходит благодать господня на людей его? Да знаешь ли ты, что Маринка, сестра Соломонии, сподобилась наивысшей благости и зачала от духа святого? Знаешь ли ты, что вместе с плотью своей я передаю каждой из вас частицу самого бога, частицу духа святого, которого я поглотил в образе голубя? Раба лукавая! Раба, проклятая богом! Покайся, не то грехи твои поднимутся выше шеи твоей и затопят тебя скоро.

Стремительный водоворот, водоворот ужаса закружил Лукерью, Соломонию, Катинку, Анну, Оксану, Килину — Иннокентиевых мироносиц. Он возник где-то в глубине их душ, закачал, закружил их мутью, взорвался ревом отчаяния.

— Пусть бог вам простит грехи ваши, как я прощаю.

Вознеслись ввысь благословляющие руки, и поплыла божественная фигура. За ней потянулись мироносицы, придавленные ужасом. Хор надтреснутых, тоскливых голосов пел осанну, а Катинкины руки старательно втирали дорогое миро в блестящее тело Иннокентия. Горячая купель источала ароматы и дурманила. А он стоял в ней и произносил божьи слова, тонувшие на дне темных их душ, как тонет камень в болоте.

Катинкино тело двигалось около него и слегка дразнило. Аромат обволакивал туманом, и сладко мечталось. А на жертвеннике все курился сизый дымок и разносил тонкой струйкой благовония. И ниспадали сверху те ароматы прямо на склоненные головы мироносиц, стоявших вокруг купели и слитых воедино в страстном порыве служения богу, который давал здесь покой и смирение встревоженным душам. Сегодня одна Катинка имеет право на полную меру благости, и поэтому ничьи глаза не смеют глядеть на его тело, касаться руки, ничьи уста не смеют припасть к нему, хотя поет и стонет все существо, изнемогающее от ароматов и его близости. Никто не смеет смотреть на жертвенник, где Катинка умащивает его сегодня ароматными мазями, а после купели будет натирать мускусом и убаюкивать после молитвы. Все должны только стоять и наблюдать, как сойдет сегодня на смирную Катинку господня благость от духа святого Иннокентия.

Когда Иннокентий, закутанный в тонкую прозрачную ткань, сошел с ложа, отдохнув с Катинкой после купели, хор мироносиц, поющий славу господу, перешел к накрытому для трапезы столу.

— Пейте кровь мою, которую я вам дарую, ешьте тело мое, что карается за вас на том свете.

Анна подала первый бокал искристой «крови», которая пахла потом крестьян-виноградарей.

— Пейте кровь мою в благости и смирении души.

Бокал обошел стол. За первым пошли следующие, полные исцеляющей «крови», она будоражила нервы, горячила оглушенный мозг, наливала сердца горячим соком. Бокал обходил стол и возвращался к Иннокентию. И он подавал его вновь и вновь своим мироносицам.

— Все пейте из этой чарки, освященной благостью господа. Пейте из нее вечную жизнь, что дарует вам господь за терпение и молитвы ваши.